Серебряная равнина
Шрифт:
— Конечно, я должен знать, — сказал Галирж и задумался: за всем этим может скрываться нечто большее, чем кажется на первый взгляд. Ведь маневрируют не только во время боевых действий! Маневр фланговый, обходный, ложный — это не только наша профессия, это сама жизнь.
Машина приближалась к Днепру, к району сосредоточения бригады.
Из-за поврежденной дороги пришлось притормозить. Их догнала колонна других штабных машин. Толпы киевлян стояли у домов и обочин дороги. Люди махали руками, кричали, цеплялись за машины,
Галирж машинально помахивал высунутой из кабины рукой и сквозь зубы, белевшие в деланной улыбке, цедил, обращаясь к Оте:
— Здесь речь идет не о сиюминутных заслугах, здесь могут преследоваться далеко идущие цели. Станек — связист, у него все нити в руках. Будь осторожен, Ота! — поучал Галирж, полагая, что Вокроуглицкий одного с ним мнения. — Оклеветать его… я знаю его обидчивость. Ни в коем случае, дружище! Дружбу с ним мы должны при любых обстоятельствах поддерживать и впредь. Тут нельзя пороть горячку. Запомни это!
— Ладно, — сухо сказал Вокроуглицкий.
Ему стало неприятно при мысли о том, что он торопился сюда из Англии только для того, чтобы превратиться в затюканного помощника неудачливого Джони. Перед глазами еще стояли картины битвы за Киев, а воображение рисовало уже новые сражения. Что, если это будет повторяться и он, словно аутсайдер, где-то сбоку припёка, будет лишь нюхать запах пороха?
В небе гудели самолеты — негаснущая любовь Вокроуглицкого. Бой прекратился и в воздухе. Вокроуглицкий завистливо прислушивался к победному реву бомбардировщиков, бороздивших чистый простор после выигранной битвы.
7
Гремели победные залпы орудий. Казалось, небо раскалывается на куски, словно взорванная динамитом скала. Над освобожденным городом кружили самолеты, олицетворяя победу и надежную защиту. Свобода! Тот, кто не терял ее, не может себе представить состояние, когда в человеке воскресает надежда, что вот-вот он обретет ее снова.
После круглосуточных маршей и боев солдаты получили короткую передышку. Как ковшами, черпали они касками днепровскую воду, жадно пили ее, а она, переливаясь через края, омывала их измученные, но счастливые лица.
В районе сбора, в широкой лощине у Днепра, народу было полно. У растроганного Панушки текли слезы. Он заключал в объятия каждого, кто попадался ему навстречу, чех или русский, солдат но солдат. Худенькая украинка с потемневшим морщинистым лицом протянула Панушке бутылку с самогонкой:
— Берегли для наших, но раз пришли вы…
Мужчина, косая сажень в плечах, из-под пиджака торчит воротник вышитой рубашки, закивал:
— Вы или наши — все одно.
Бутылка с самогонкой шла по кругу, развязывая языки.
— Видите тот домик внизу, у реки? Сгоревший. Да, да! Это мой. Но стены целы. Отстроимся. — Здоровяк рассмеялся: — Я плотник, работаю на верфи.
Супруги в свою очередь вопросительно посмотрели на Яну.
— Моя дочка, Яна. Телефонистка. Хорошо держалась девочка, — похвастался Панушка.
Василий и Матрена улыбнулись.
— Нам кров вы вернули, а самим-то, беднягам, до дому далеко, да и немец там еще, — вздохнула женщина.
— Ну, это не надолго, — сказал Панушка и уверенно повторил то, о чем все говорили сегодня с такой надеждой: — На рождество будем дома.
Он начал рассказывать о Броумове.
Русский язык Панушки был не настолько совершенен, чтобы можно было поведать о том, что такого неба, как над его Броумовом, нет нигде, что в нем, как в зеркале, отражается все: бегущие вверх косогоры, поросшие вереском, густой лес, снег и голые броумовские скалы.
— Уже одно наше небо… — посмотрел он вверх.
— Ну а город твой большой?
Большой!
— Как наш Киев?
Взятие Киева приблизило Панушке его Броумов, его потерянный рай. Но к радости примешивалась и горечь: жена больна, в доме немцы. Что ждет его? Быть может, голые стены, как у Василия Михайловича? Но разве может он начать все сначала? В его-то возрасте, да с ревматизмом?
Броумов!.. Всю жизнь он прожил в нем. Как ни жгуча была боль, прекраснее воспоминания Панушка не знал. Самогонка раззадоривала:
— Как Киев? Да, конечно. Еще больше! Даже по-чешски не описать мне его красоту. — Панушка вытирал слезы, растроганный собственными воспоминаниями.
Василий восторженно кивал:
— И река там, как Днипро?
У Панушки перед глазами возникла речка, вся в тени склонившегося ольшаника, он взглянул на километровую ширь Днепра и не моргнув глазом продолжал:
— Еще бы! Только наш Днепр называется Стинава.
— Папа! — укоризненно остановила его Яна.
Киев дымился. Запах пожарищ расползался в утренней мгле. Бригада похоронила тридцать павших, зашивала и бинтовала тридцать раненых. Тот, кто остался в живых — руки-ноги целы, — стряхивал с себя усталость. Победа опьяняла, будоражила. Всюду радостные крики, пение.
Станек пробирался напрямик лощиной, кишащей людьми. Искал Яну. Его останавливали, протягивали кружки с самогонкой, делились своими чувствами и, не находя достаточных слов, снова и снова выкрикивали тосты. Станек чокался с ними, но потом выскальзывал из чьих-то объятий и спешил дальше.
Наконец он увидел Яну. Издали приветственно замахал ей рукой.
Она соскочила с груды металлических обломков и пошла ему навстречу.
Офицерские звездочки на его погонах потускнели, шинель в пепле и пятнах крови, лицо заросшее, осунувшееся. Сегодня командир мало чем отличался от своих подчиненных. И оттого был еще более близок ей.