Серьезное и смешное
Шрифт:
Все зашевелилось… И хотя администраторы, директора, председатель Комитета по делам искусств — все уговаривали, все-таки спешка, почти паника, поднялась… Все, что распаковали и разложили, все стали бросать в кучи, заталкивать в чемоданы, увязывать в узлы…
…Скорей… скорей… скорей… На перрон!
— Ничего не видно… Где поезд?..
— Скользко как… Ой, лужа!.. Где поезд?
— Господи, мрак какой… Снег сверху, сбоку… мокрый. Бррр!
— Где поезд?
Столпотворение вавилонское во тьме кромешной, но неистребим оптимизм и жизнестойкость русского
Я в одном вагоне с балетными… Хорошо — люди молодые, веселые, ныть не будут. И действительно, по целым дням звенели голоса молоденьких танцовщиц. Присматривался я к ним — ни одной знакомой. Меж тем я прежде знал балетных артистов Большого театра, со многими был в приятельских отношениях, и мне были знакомы их интересы, уровень развития, их вкусы и образ жизни.
А вот эти щебетуньи мне совсем не знакомы.
Стал прислушиваться. Девушки как девушки — танцульки: тридцать два фуэте, шестнадцать фуэте, не вышел арабеск, туфли слишком твердые, дирижер не тот темп дал, антраша сиз, антраша катр, и т. д.
Эге, думаю, в наше время, конечно, редко кто слышал про Шопенгауэра и Канта, далеко не все читали Достоевского и Флобера, но Тургенев, Мопассан, Пушкин или, на худой конец, Пьер Лоти, Эжен Сю интересовали воспитанников императорского балетного училища при Большом театре. А вы? С утра до вечера фуэте и арабески?
И огорчился я за молодое поколение…
К вечеру устали, угомонились. Старшие улеглись на свои места и дремлют. В том числе и я. А танцульки собрались в кружок и полушепотом спорят.
— Настасья Филипповна не любила ни одного из них, ни Рогожина, ни Мышкина!
— Так что ж, по-твоему, она из-за денег?
— Конечно, нет, сто тысяч в огонь бросила…
— Сама себе противоречишь… Ведь психологически…
— Ничего она не противоречит: у Достоевского всегда так, потому что очень сложные характеры…
— Да, не разберешь, Рогожин — положительный или отрицательный…
— А в «Братьях Карамазовых» у него…
Девушки! Дорогие мои танцульки! Так это выходит, что я вас в мыслях оболгал? Вы и Достоевского не только читали, но и прорабатываете. Вот она, Советская власть, культурная революция, — танцовщицам испокон веку о поклонниках, о бриллиантах говорить полагалось, а эти о Карамазовых! Вместо Понсон дю Террайля Достоевского читают.
И я невольно громко рассмеялся. Увы, над собой!
— Чего вы смеетесь, товарищ Алексеев? Разве не верно?
— Верно, девушки, верно! Это я так, своим мыслям… Вы не обращайте на меня внимания, разговаривайте.
Но спугнул я их серьезные мысли, и стали они вслух мечтать об… еде. Запасы приуменьшались, а у кого и совсем кончились, что на станции купят, то и едят. А станции сами норовят с поезда что-нибудь съестное урвать. Вот девушки по вкусному и соскучились. И придумали игру, будто приглашают друг друга на обед, выдумывают блюда одно вкуснее другого. Как дошло до сладкого, поднялся спор о том, какое пирожное вкуснее: эклер или наполеон.
— Опять вы над нами смеетесь! Лучше бы угостили обедом почудней! Вы же, наверное, раньше такое ели, о чем мы и не слыхали.
Пришлось выдумывать «теоретический» обед. Я нарочно включил в меню забытые блюда с непонятными названиями: раки бордалез, трюфели, филе Шатобриан, соус эстрагон, гурьевскую и скобелевскую каши, яйца кри-кри. И каждое такое название вызывало смех.
А наутро директор Малого театра, завтракая в кругу своей семьи корочкой вчерашнего хлеба, спросил меня с улыбкой:
— Почему вы, Алексей Григорьевич, вчера во время обеда с девушками бульон подали без пирожков?
Проглотил он свою корочку, запил кипятком и уже совсем иначе, задумчиво сказал:
— Тяжко… Что-то в Москве?.. Москва… Да, тяжко…
Стоим около вагона на одной из очень «стойких» станций. Тут и актеры и музыканты. Подходит Дмитрий Дмитриевич Шостакович и своими короткими фразами с раздумчивыми паузами жалуется: проводник один раз в день кипяток дает. Молока не купишь… Дети…
Иду в вагон. Разыскиваю проводника.
— Вы знаете, кого везете?
— Неужто не знаю? Мы не товарный, значит, пассажиров везем.
— А почему у вас кипятку не хватает?
— Это кому не хватает?
— Вот детям.
— На их не напасешься цельный день кипятить… Два раза в сутки мы обязаны, а дров не хватает, так один даем. Тут уж ихний отец жаловался.
— А вы знаете, кто ихний отец?
— Всех отцов не перезнаешь… Отец как отец…
— Это знаменитый музыкант. Этого человека Советская власть бережет.
— А он на какой музыке играет?
— На рояле. Но главное, он пишет, сочиняет музыку. И музыку, которую он сочиняет, весь мир играет.
— И Гитлер играет?
— Гитлер, конечно, нет.
— А союзники?
— Да.
— Ну, если Гитлер не играет, а союзники играют — будет ему чай.
— Целый день?
— Ишь ты, цельный день! — сколько угля наворую. Такой из себя невидный, а весь мир, окромя Гитлера, говоришь, играет? Сейчас поставлю самовар!
И действительно, без чая дети Дмитрия Дмитриевича больше не сидели.
Кажется, ни в одной профессии нет стольких людей не от мира сего, как среди музыкантов. В одном из вагонов ехал оркестр Большого театра. Люди, по большей части пожилые, солидные, многоопытные. На какой-то захудалой станции рано-рано утром выходят из вагона четыре музыканта. Вчера они весь день, весь вечер страстно спорили о войне, о судьбах мира… Сейчас они растрепанные, заросшие, невыспавшиеся… Подошли к крану, встали, раскрыли мыльницы, обвязались полотенцами… Подошел еще кто-то и встал позади. Потом еще и еще… Образовалась длинная очередь. Я заинтересовался, почему очередь не движется? Подошел к ее началу. И что же? У крана стоят первые четверо и, забыв об умывании, спорят: как разрешен в Шестой симфонии Чайковского вводно-уменьшенный доминантсептаккорд? И пока они судили да рядили, эшелон стоял неумытым…