Серьезное и смешное
Шрифт:
И мне это представляется естественным: посмотрите на скульптора, когда он лепит, — он напевает, курит; посмотрите на актера, когда он репетирует или играет, — он может за кулисами смеяться, читать газету; а попробуйте заговорить с музыкантом во время его работы — он не только не ответит, он и не услышит вашего вопроса. Самое неодухотворенное, прозаическое музыкантское лицо во время игры становится не от мира сего. Но все это, конечно, только «у рояля», «у скрипки», «у кларнета», а «у знакомых», «у стола», «у рюмки водки» это те же, обыкновенные, не
И вот здесь, в поезде, жизнь столкнула меня и на несколько лет соединила в работе (за что я ей очень благодарен) с очень талантливым музыкантом и очень веселым человеком.
Когда я еще руководил театром «Кривой Джимми», в 1921—1924 годах, к нам часто приходил молодой консерваторец. Для пополнения своего бюджета он оркестровал номера и одинаково весело хохотал как на репетициях, так и на спектаклях. Через несколько лет этот студент уже был главным дирижером и много работал с Константином Сергеевичем Станиславским в оперном театре его имени, а к моменту нашей вагонной встречи был художественным руководителем Ленинградского академического Малого оперного театра.
МАЛЕГОТ, как сокращенно называется этот театр, уже несколько месяцев был в эвакуации в Чкалове (ныне Оренбург). Туда и направлялся, возвращаясь из командировки, его директор, художественный руководитель и главный дирижер Борис Эммануилович Хайкин.
Оперный дирижер, прекрасно чувствующий певца на сцене, и симфонический дирижер огромного темперамента и тончайших нюансов, Борис Эммануилович и в музыке классической оперетты умеет оттенять ее танцевальную пластичность, ее тонкую игривость, ее захватывающую страстность. Ехал он в соседнем вагоне. Однажды на какой-то станции мы купили копченого (недокопченого) судака и устроили коммунальный обед: Хайкин, дирижер МАЛЕГОТа и я. За обедом Борис Эммануилович вспомнил «Кривой Джимми», мои пьески двадцатилетней давности и вдруг, посмотрев на меня с каким-то прищуром, спросил:
— А вы не взялись бы написать для нас новую комедию на музыку оперетты Лекока «Принцесса Канарских островов»? У меня есть клавир, подтекстованный по-французски. Я вам пришлю, вы ведь французским владеете? (Сам он говорит по-французски безукоризненно.)
— А пьеса у вас есть?
— С пьесой написать — не фокус. Не-ет, вы по ариям, по дуэтам догадайтесь, кто мог такое петь, его характер, что ли, ну и вообще, в чем там дело, и напишите новую пьесу! А? Идет? И поставите, конечно, сами.
Мне эта идея пришлась по душе: и театр хороший, и люблю я работать с веселыми людьми, и в Ташкенте не буду безработным.
В Чкалове они высадились, а я поехал дальше.
Первое впечатление от Ташкента — рай земной. На улицах восточные красавицы, базар — декорация к феерии «Тысяча и одна ночь» кисти Федоровского или
— Город переполнен, но московские артисты — всегда желанные гости!
Ташкент если не стал опять «городом хлебным», то, во всяком случае, не голодал, и жить и работать там было даже слишком хорошо для тех дней.
И все же спокойно работать над опереттой мне не удалось. Пригласили в филармонию и предложили сделать концерт-спектакль с варшавским джазом, застрявшим в Ташкенте. Работы много: надо заказать для них русские песни, переводы польских, сцементировать все… Я отказался.
Звонок из управления по делам искусств. Просят зайти.
— Товарищ Алексеев, все вам здесь оказали полное гостеприимство: и гостиница, и милиция, и ташкентцы, неужто вы нам откажете в этой крайне необходимой нам работе? Ведь тридцать человек сидят без дела у филармонии на шее!
Аргументы убедительные, пришлось согласиться.
В Польше эстрадные музыканты не работали в постоянных оркестрах. Когда к дирижеру обращались с предложением играть — целый ли сезон или один день, на свадьбе, в ресторане, в концерте, — он обзванивал знакомых джазистов.
— Антек, естешь зайонтый, альбо ж не?
— Не.
— То бендешь грать!
И следовал адрес. И все. Контракт заключен. А серьезно работать, репетировать, разучивать — это было не в правилах и привычках.
Я знавал немало дивных польских музыкантов — тонких художников, благороднейших людей. Но эти… До и после репетиций они… торговали, менялись, обсуждали цены. Все шло в ход: золото в изделиях менялось на касторку в капсулах, местная сушеная дыня — на польские шкарпетки (носки). И хотя музыканты они были отличные, опытные, привыкли сыгрываться за одну репетицию, мне пришлось много воевать с ними…
Одновременно я писал комедию и к концу декабря уже отослал в театр два акта, а в начале февраля поехал в Чкалов с третьим.
После Ташкента, где в январе еще тепло, Чкалов показался мне неприветливым: бураны, холод, запустение…
Но зато в театре — настоящая полнокровная жизнь, в которую я немедленно включился. Когда читал Хайкину и Грикурову третий акт, они смеялись, но когда мы стали приблизительно распределять роли и я предложил, чтобы комика Рибопейро играл Михаил Антонович Ростовцев, я увидел растерянные лица.
— А что, не захочет?
— Нет, не то… Неловко ему предлагать…
— Плоха роль? Или слишком маленькая, незначительная?
— Да нет… Не в том дело… Роль интересная… Но неудобно.
А дело было вот в чем. В третьем акте моей пьесы появляется новый персонаж — взбалмошный старикашка; в результате сильного испуга он тут же на сцене теряет дар речи и начинает нечленораздельно бубнить. Один из присутствующих, «понимающий в медицине», утверждает, что излечить его можно только еще большим испугом, и он для проверки стреляет над самым ухом больного; старик сразу приходит в себя и начинает еще более властно и требовательно распоряжаться.