Серьезное и смешное
Шрифт:
Конечно, сказалась и разница двух авторских почерков, и кое-где заметны были сюжетные «швы» — результат спешки, но хоть не стыдно было репетировать легкое, «опереточное» в серьезнейшей обстановке первых военных дней. А репетировали мы действительно в странной, совсем необычной обстановке. Готовили мы спектакль в Зеркальном театре сада «Эрмитаж».
…Вот с трудом, общими усилиями устанавливается на репетиции веселая комедийная обстановка (а без нее никакими режиссерскими ухищрениями не создашь комедии), вот уже Володин и Аникеев перешучивают друг друга, вот Лазарева ускоряет темп
Но вот опять всех вызывают в сад: актеры, хор, балет, оркестранты, рабочие и дирекция становятся по ранжиру — идет всевобуч. Ужасное положение у режиссера: и всевобуч срывать нельзя, и премьеру сорвать невозможно!.. И я начинаю дипломатические переговоры с инструктором, отвоевываю двух-трех актеров и концертмейстера, и репетиция продолжается!
Потом мы почти все поголовно записываемся в народное ополчение и в ожидании мобилизации репетируем кое-как.
Но нам говорят: «Продолжайте свое дело — и оно важно для войны». И репетиции опять становятся полнокровными, правда, с опозданиями: ночи тревожные, иногда бессонные.
И я стал после репетиций уезжать на дачу к Владимиру Сергеевичу Володину, за шестьдесят километров от Москвы, но и там было не намного спокойнее; именно там немецкие летчики, которых отгоняли от Москвы, делали разворот для второго и третьего заходов, пытаясь сбросить на столицу свой груз, и казалось, что именно над твоей кроватью самолет мерзко визжит и вот-вот плюнет бомбой.
Так, работая урывками, мы выпустили спектакль. Это был первый в Москве театральный отклик на тему Великой Отечественной войны. И когда во время спектакля объявляли воздушную тревогу и всем полагалось перейти в убежище, публика постоянно кричала:
— Продолжайте! Не надо уходить! Пожалуйста продолжайте! Просим!
А мальчишки сверху неистово свистели…
Как-то днем пришел к нам в театр молодой летчик-офицер и пожаловался, что вот он сам в войне участвует, а попасть на нашу пьесу об этой войне не может, никогда билетов в кассе нет, а ему нужно. И конечно, два! Я послал в кассу за бронированными билетами и, когда, прощаясь, назвал ему свою фамилию, он назвал свою: Талалихин.
Тала-ли-хин??? И уйти ему уже не удалось! Не пустили. А как же?! Первый герой войны, которого мы видели!
— Талалихин!
И артисты перестали репетировать…
— Талалихин!
И музыканты побросали инструменты…
— Талалихин!
И кассирша закрыла кассу, контролерши сбежали от ворот — всем хотелось посмотреть того, кто оборонял их и бил гитлеровцев в московском небе!
Окружили его.
— Смотрите, какой молодой! Совсем мальчик, а уже Герой Советского Союза!
— А почему герой? Что он сделал?
— Таран сделал!
Зажали в кружок Талалихина и не отпускали, пока он не рассказал подробно о своих полетах, не объяснил, что такое «таран», и не заверил, что гитлеровцы в московском небе летать не будут. Тогда его отпустили, и он, прихрамывая и улыбаясь, ушел, держа в кулаке два билета и сдачу. Но по
И все же, хотя московское небо надежно охранялось барражирующими днем и ночью самолетами, театрам было предложено эвакуироваться.
Незадолго до этого в «Крокодиле» была помещена карикатура: воз, в который были впряжены вместо лебедя, рака и щуки Ярон, Александров и Алексеев; они тянули воз в разные стороны… Да, творческие тенденции первого актера, главного дирижера и главного режиссера далеко не во всем были схожими, и, когда театр эвакуировался в Сибирь, Ярон с группой единомышленников остался в Москве, а я решил уехать пока в Ташкент, а там — видно будет.
Кажется, малейшие подробности этих дней врезались в память.
В пять часов утра 16 октября мы с моим соседом, Александром Абрамовичем Менделевичем, насовали в грузовик все, что казалось необходимым в дороге и что уж очень жалко было бросать на произвол судьбы, и поехали на Казанский вокзал.
Странное и скорбное зрелище представлял собой этот вокзал. Казалось, вся театральная Москва собралась под его сводами. Позже мы видели всякие картины, но тогда очень уж суровым и жестоким казался вид этой актерской массы, которую сейчас, как перекати-поле, ветер подхватит и понесет куда-то… И может быть, иссушит… Горькое это было зрелище…
…На полу шелковое одеяло. Кто-то только что постелил на нем чистую простыню… И другой кто-то тут же прошелся по ней грязными ногами… Из бидона течет-течет молоко на рассыпавшиеся ноты, а посреди всего этого — первый советский композитор… Стоит и не знает, как унять, как накормить, как держать ребенка, который плачет, захлебывается у него на руках.
И это ранним утром… А часы ползут…
Оптимисты спорят с паникерами.
— Ну что ж… отгонят немцев, и вернемся…
— Когда еще…
— Что там «когда»! Не может Москва жить без театров.
— Я, знаете, фарфор не упаковала. Но даже не плакала: это муж собирал… А вот ковер у нас в столовой остался… Я над ним ревела: двенадцать на восемнадцать!
— А мы с жинкой все с собой взяли!
— Ну-у? Вас предупредили заранее?
— Тогда же, когда вас.
— Как же вы успели все запаковать?
— А мы детишек под мышки — и все, ха-ха-ха!
— Вам хорошо смеяться, когда у вас ничего нет. А у нас столько вещей, что страшно подумать…
— Что вы мне: «скоро отгонят…» У Гитлера заводы всей Европы, у него…
— Вы рассуждаете, как дилетант…
— А вы профессионал! Военную академию окончили — имени Станиславского…
— А вы паникер!
— Я паникер?! Да вас еще в театр не пускали, когда я уже героев играл: и Кина, и короля Лира, и Гамлета! А он мне — паникер!
— Пойдем, я тебя просила не вступать в дискуссии, у тебя сердце… Пойдем…
— Това-ри-щи! Состав подан! Пожалуйста, без сутолоки! Без спешки! Пока все не сядут, состав не отойдет!