Севастопольская повесть
Шрифт:
И Мельников медленно проговорил, прерывисто и шумно дыша:
– Нам отсюда не видно… Собрались наши с силами. Довольно отступать… Будет… Куда пустили немца. Может, в другом месте штормит, а сюда волна пришла… - Он говорил отрывисто, негромко, с необыкновенной значительностью и верой.
И так желанно было людям, чтобы действительно начался перелом, и так страшно было им уходить из жизни с сознанием бесплодности их жертв, что они затаив дыхание слушали Мельникова, стоявшего уже одной ногой в могиле. Они верили в правдивость и сбыточность каждого его слова. А он говорил все тише и медленнее, вдруг
Все задумались и молчали. Бирилев презирал «все эти пустые, глупые мечтания» Феди, Якова, Мити. Он не улавливал в них искренности и правдивости, они казались ему привычно казенными, лживыми, парадными. Он вновь почувствовал тоску и злобу, вновь страх смерти обуял его.
– Пустое, - сказал он вслух, отвечая своим мыслям.
– Пустое, говорю.
Федю покоробило от его слов. Он был простоват, но не наивен и уж конечно не глуп. Он подчас принимал людей такими, какими им хотелось казаться, хотя и видел их сущность.
– Молчи, припадочный!
– бросил он Бирилеву с угрозой в голосе.
Бирилев испугался, - как бы Федя не вздумал болтать о том, что было… Предупреждая воображаемую опасность, он кинулся ей навстречу.
– Я что, я ничего… Пустая, говорю, надежда. Ведь чего придумал, фашист. «Сдавайтесь, морячки! Мы вас помилуем». Как же, помилуете… Ах ты, зараза! Пересчитают, ровно скотину, и марш за колючую проволоку. А там бурда-похлебка и кожура от картошки - и работай, рус, работай.
И то, что мучило его, терзало и унижало, подавляя и разрушая его волю, его человеческое достоинство, его гордость, то, с чем он боролся, что было его пыткой и казнью, воплотилось вдруг в образе этого проклятого воображаемого фашиста.
Он говорил с раздражением, неудержным, как рвота, и вдруг оборвал на полуслове, встретив неподвижный взгляд Феди. Тогда он заговорил с заискивающей улыбкой на дергающихся губах, стараясь отвести от себя подозрение Феди:
– Ведь такое придумать надо… «Сдавайтесь, русские моряки!» Когда ж то было, чтоб сдавались моряки!
Федя прислушался, и не столько к его словам, сколько к звуку его голоса, в котором было что-то настораживающее. И внезапный вороватый блеск в глазах Бирилева, словно пойманного с поличным, как бы обнажил самые сокровенные мысли его: пусть без руки, без ноги, но только живьем уйти отсюда…
И Федя отмахнулся от него одним словом, в котором выразил всю меру своего презрения:
– Сопля!
– А ну, братва, притихни, спать надо, - сказал Яков, потягиваясь.
Но Феде в эту ночь больше спать не суждено было. Когда затихло, он увидел, как Бирилев, осторожно оглянувшись, выполз из блиндажа.
– Уйти, уйти, - бормотал Бирилев с безумной решимостью.
Ночь еще не кончилась и даже темнее сделалась, как всегда перед рассветом. Но теперь темнота была Бирилеву на руку, он боялся света, он переждал, укрывшись в воронке, пока погаснут певучие, звенящие, посвистывающие ракеты. На его счастье, немцы реже жгли ракеты.
Он ползком спускался по крутой, острой, закаменевшей тропинке, изрытой минами и перетянутой обнаженными, красноватыми, словно из глины, корнями деревьев. Он был точно одержимый и думал только об одном - как бы уйти отсюда,
15. Военный суд
Сон наконец свалил Воротаева. Это было какое-то хаотическое забытье, наполненное видениями, беспорядочно несущимися, как несутся льдины в паводок, налезая друг на друга, громоздясь, ломаясь и крошась. Он видел себя юным краснофлотцем, впервые пришедшим на корабль. Крейсер стоял в сухом доке, на ремонте. Открытый от киля до клотика, то есть снизу доверху, огромный, подпертый со всех сторон бревнами, он возвышался среди каменных стен, на гигантских подставках, меж которых зияли просветы. И юный Алешка Воротаев пролез в просвет, чтобы прихвастнуть потом - побывал, дескать, я под килем корабля.
Пока Воротаев спал, Озарнин дополнил запись в вахтенном журнале о допросе «языка».
В блиндаж, словно пущенный из пращи, влетел Бирилев и распластался на земляном полу. Следом за ним появился Федя.
Воротаев проснулся и с недоумением уставился на обоих, не понимая, что случилось. После короткого сна, не давшего ни отдыха, ни покоя, он чувствовал себя еще более разбитым.
– В чем дело?
– спросил он сердито.
– К немцам полз, - сказал Федя прерывистым голосом, еще не отдышавшись от быстрых движений.
– Врет, все врет!… - взвизгнул Бирилев, вскакивая на ноги.
– А зачем мне врать?
– удивился Федя, проникаясь все большим отвращением к нему.
– Мне врать ни к чему.
– И, отвернувшись от него, добавил: - Руку мне прокусил, пес бешеный!
– Он оттянул рукав бушлата: действительно, рука выше кисти припухла и покраснела.
– Я и нож у него отнял.
Воротаев вдруг побледнел.
– Где ты его задержал?
– спросил он тихо.
– У последнего дозора, товарищ командир батареи!
– Не ожидая более вопросов, Федя рассказал все, как было, начиная с того момента, как он, возвращаясь с вахты, увидел Бирилева, катающегося по земле в приступе страха.
Странно, но Бирилев не перебивал его, а молча слушал, как будто рассказ шел не о нем, а о ком-то постороннем, не имеющим к нему, Бирилеву, никакого отношения.
Стало очень тихо, и как-то глухо, сдавленно прозвучал голос Воротаева:
– Куда ты полз, Бирилев?
– Никуда не полз, - отвечал Бирилев со слезой в голосе.
– А у последнего дозора оказался, - сказал Воротаев, вспомнив вдруг, как странно бежал Бирилев, петляя, точно заяц, спасающийся от погони. И тут же вспомнил свое удивительное, ничем не объяснимое, темное желание застрелить его.
– Как ты, такой, на флот попал?
– спросил Воротаев.
– Как тебя не разглядели до сих пор? «Немцев много, а нас мало…» Но оттого, что тебя с нами не будет, нас меньше не станет.