Севастопольская повесть
Шрифт:
Озарнин с изумлением слушал Воротаева, еще никогда не говорил Алексей о Вере так откровенно.
– Ты бы все-таки поспал немножко, - сказал Озарнин заботливо.
– Не спится, - отвечал Воротаев.
– Проклятый участок покоя не дает. Обнаружат его немцы - гадать не приходится, а прикрыть его нечем. Что-то надо придумать, а в голове хоть шаром покати…
В слабом свете коптилки лицо его казалось старым, утомленным и больным.
При упоминании об участке, уподобившемся открытым воротам, в которые почти беспрепятственно смогут проникнуть немцы, Озарнина пробрала нервная дрожь. Чтобы унять ее, он закурил. В сущности,
– А не все ли равно, прикроешь ты или не прикроешь этот участок, не все ли равно? Часом позже, часом раньше…
Воротаев взглянул на него изумленно и укоризненно.
– Как это все равно? Совсем не все равно. Выиграть время, пусть хоть час… не для себя, а для тех, кто в Севастополе. Им каждый час дорог. А ты говоришь - все равно. Ты знаешь, что значит время? Минутой раньше кладу руль на борт - я тараню, минутой позже - меня таранят. Это слова адмирала Макарова.
– Знаю, знаю… - усмехнулся Озарнин.
– Эх, Алеша!… Рано, слишком рано уходим… Еще темно, еще ночь кругом… В этом вся горечь. Хоть бы в щелочку посмотреть, как бегут с нашей земли фашисты… Не так тяжко было бы уходить.
Воротаев посмотрел ему в глаза - они полны были горя.
Оба помолчали.
«Время!» - повторил про себя Озарнин, вслушиваясь в это простое и беспредельное слово. Он вдруг припомнил, как два дня назад покинул воронку за несколько секунд до того, как в нее угодила мина. «А разве это не может повториться со всеми?» - подумал он, и ему страстно, слепо захотелось, чтобы в тот именно час, который выгадает Воротаев, это повторилось.
Тогда он напомнил Воротаеву, как тот однажды хитро использовал найденную у немецкого снайпера-корректировщика ракетницу, чтобы вызвать огонь немецких орудий на немецких автоматчиков, захвативших котлован.
Воротаев улыбнулся какой-то бледной улыбкой, это было подобие улыбки.
– Разучился думать. За всю жизнь столько не передумал, сколько за последние дни. И мозг сдал, понимаешь, Лев Львович, сдал… Отупел мозг, стал какой-то тусклый… Мне хочется протереть его, вот так… - И Воротаев сильно потер лоб пальцами, так что скрипнула кожа.
– Разучиться думать еще труднее, чем научиться, - проговорил Озарнин.
– Нигде так много не думает человек, как на войне. Мне вспоминается: лежал я, раненный, под Уральском, в девятнадцатом дело было. Лежу, пошевелиться не могу… Ночь, тишина, кузнечики трещат, звезды играют, а я думаю: кто на меня наскочит - свои или чужие? Ведь лежал-то я, как сейчас принято говорить, на ничейной земле. А белый наскочит - не хуже нынешнего гитлеровца отделает. О многом передумал я в ту ночь… - И вдруг прервав себя, сказал: - Тебе надо отдохнуть, Алеша, хоть часок. Заставь себя.
Но Воротаев молча покачал головой: дескать, не могу заснуть.
Оба опять помолчали. Теперь и Озарнин задумался над тем, как выиграть время. «Отстаивать высоту возможно дольше, - думал он, - и притом ничтожно малыми силами, - в этом не только военная задача, но и та нравственная идея, которая так ясно выражена Воротаевым: выиграть время не для себя, а для других, для Севастополя, для всей страны».
Может, оттого, что Озарнину вспомнилась далекая пора его военной юности, может, оттого, что он немного поспал
Его трубка погасла, он вдруг вспомнил смешную примету: гаснет папироса, - значит, кто-то близкий думает о тебе. От этого милого воспоминания повеяло щемящим теплом родной семьи, о которой Озарнин старался не думать и не вспоминать, чтобы не чувствовать себя еще более несчастным.
С последней почтой, сброшенной с самолета, он получил письмо от жены.
«Я знаю, - писала она в эвакуации, - ты в относительной безопасности. Не посылают же тебя на передовые. И все-таки к моей злости, ревности и тоске примешивается страшное беспокойство о тебе. В такой ли ты безопасности, как пишешь?»
На миг вдруг предстала она его взору - сильная, стройная, красивая женщина. Он как-то судорожно тряхнул головой, отгоняя жгучее видение.
– А пожалуй, и не в усталости дело, - проговорил он снова.
– Мы слишком мирные люди. Мы никогда не хотели войны, это правда. Не для того мы строили Магнитку и Днепрогэс, не для того перенесли столько лишений. Но мы всегда знали, что война неизбежна, а оказались неподготовленными. Как это случилось? Всему свету было известно, что немцы готовят нападение на нас.
Последние годы сделали его несловоохотливым. Но теперь уже никто не мог ему помешать говорить начистоту.
– Не надо обладать большим умом, чтобы понять, как велики наши потери, если враг дошел до Москвы и Севастополя. Если мы потеряли едва ли не треть страны по населению, промышленности, хлебу, железу, - продолжал Озарнин.
– Арифметика простая. Надо думать, наш танковый парк и воздушный флот тоже не остались у нас в целости. Кто виноват? Приказ Сталина называет предателей. Не знаю, как в других местах, но здесь я только на батарее раздобыл пистолет, и то трофейный. Зато приходилось таскать этот тяжелый и бесполезный противогаз, за потерю которого людям давали семь лет тюрьмы. А людские наши потери?… Не мне тебе рассказывать!
Воротаев слушал его с невольным чувством досады. Озарнин говорил жестокую правду, но разве Воротаев не знал ее?
Всю жизнь, сколько помнил себя Воротаев, он жил с сознанием, что война неминуема. Это сознание сопровождало его со школьной скамьи. В далеком заграничном плавании, когда Воротаев смотрел великое Юстинианово чудо - Айя-Софию с ее чудесной мозаикой и гигантским куполом или могучие развалины Парфенона, в тени которых спали бездомные греческие моряки под начертанным мелом именем Ленина, когда Воротаев видел вечный дым над Везувием, серые развалины необитаемой Помпеи, неаполитанские дворцы, а рядом узенькие, грязные, заплеванные улочки, как извечный символ соседства роскоши и нищеты, угнетения и рабства, - везде и всегда думал он о великой освободительной миссии советских людей. А на поверку война все-таки застигла страну врасплох.
– Где резервы? Где запасы оружия и амуниции? Где опытные командные кадры?
– спросил Воротаев скорей самого себя, как бы продолжая думать вслух.
– Я тоже задаюсь этим вопросом, - ответил Озарнин.
– Мне вспоминается: когда после гражданской войны я приехал в Москву, куда, бывало, ни пойдешь, обязательно встретишь земляка, фронтового товарища или друга. Я уже не помню, когда в последний раз встречал хоть одного из них… «Иных уж нет, а те далече…» - сказал он тихо и печально. А он встречал многих замечательных людей той эпохи, о которых не смел говорить.