Севастопольская повесть
Шрифт:
Его слова звучали не то упреком, не то сожалением.
Вера удивленно и вопросительно посмотрела на него:
– Это вы серьезно?
– Конечно. Забывать - это в нашем характере. Зачем же рассматривать людей в полевой бинокль, чтоб они казались лучше и рослее?
Вера покраснела.
– Я всегда буду помнить, что старый друг лучше новых двух, - сказала она кротко. И вдруг в глазах ее вспыхнула такая озорная и нежная искра, что я невольно оглянулся на Кирьянова.
Понемногу мы все опьянели, расшумелись, завели патефон, танцевали. Вера шла плавным шагом, не делая резких движений, слегка
Кирьянов был задумчив и молчалив. Он смотрел на жену с любовью и тревогой. Когда увидит он ее вновь и увидит ли? За два месяца войны полностью сменился летный состав бригады.
– Ох и везет же тебе, Вася!
– воскликнул Воротаев, сияющий и потный.
– Какую жену достал! Двух таких не бывает. Напоследок скажу: завидую.
– Знаю, - спокойно отвечал Кирьянов.
– Что знаешь?
– А что двух таких не бывает. И что ты завидуешь.
Неожиданно в ночной тиши заревела сирена - грубо, низко, отрывисто. Есть что-то гнетущее в самом звуке сирены. Мигом все затихли и протрезвели. Кирьянов погасил лампу, достал карманный электрический фонарик и засветил.
– Где тут у тебя, Алеша, убомбище?
– спросил он шутливо.
– Постой! Вот черт!
– сказал Воротаев, делая рукой такое движение, точно останавливал вертевшуюся вокруг него карусель.
– Дай-ка сообразить. Тут место есть одно… восемь перекрытий, никакая бомба не возьмет. Вспомнил. Пошли!
– Он взял у Кирьянова электрический фонарик.
Белый сноп света упал на Веру, она держала цветы на сгибе локтя, как младенца.
– Когда я вижу цветы, мне хочется плакать, - сказала Антонина.
– Зачем плакать?
– отозвался Воротаев.
– Не надо плакать. Корреспондент, я бутылку прихвачу, а ты - стаканы. И яблоки возьми! А сыр не нужно. Оставь его черту, сухой, как мозоль. Ну, двинулись!
Мы пошли за Воротаевым, вернее за бледным кругом света от фонарика, передвигавшимся на полу. Сирена умолкла, было давяще тихо.
– Что я спросить хочу, - шепотом сказала мне Антонина.
– Брат мой дурачок, говорит: «Уезжай, здесь будет жарко». А куда ехать? Мы там слезами изойдем. Вере иначе нельзя, она в положении. А я, я-то зачем побегу? Шкуру свою спасать? Раньше - из Одессы, теперь - отсюда… Нет, я останусь здесь, со всеми. Ведь их сюда не пустят, правда?… - Она продела мне под руку свою маленькую, горячую руку. Я чувствовал, она вся дрожит.
– Подумать страшно - куда немца пустили. Неужто дальше пустим? Дальше-то ведь некуда.
Я постарался успокоить ее.
Загрохотали зенитки, деревянно застучали зенитные пулеметы, и дом наполнился дрожью, гулом, дребезжанием.
– Пришли. Приземляйся, народы!
– объявил Воротаев.
– Черт с ним, с немцем, будем пить. «Пить так пить», - сказал котенок, когда его стали топить.
Но нам не хотелось пить. Мы сидели на каких-то сыроватых ящиках, с отвращением прислушиваясь к резкой, короткой, плюхающей пальбе зениток. Где-то глухо, тяжко рвались бомбы, а здесь как будто кто-то с силой пытался распахнуть двери.
– И зачем все это?
– с недоумением и тоской спросила меня Антонина.
– В этой каменной коробке еще страшнее.
В ответ я молча, без слов погладил ее.
Кирьянов
– Нас ввел в заблуждение краснофлотский поэт У него в стихах были такие строчки: «Там памятник стоит хазарскому потомству». Ну, я в стихах мало что смыслю. А Вера, она стихи любит. Вот и потащила меня искать этот несусветный памятник. А была весна, севастопольская весна… Небо, воздух, море, ходишь весь день пьяный и беспричинно чему-то радуешься. И сам не знаешь, отчего ты захмелел…
Он забавно рассказывал. Вино сделало его разговорчивым. И где только они с Верой не побывали! В музее, где старинные мортиры похожи, по словам Веры, на жаб; на английском кладбище, где какой-то Джемс Бора напомнил Вере новороссийский ветер - тоже бора, она ведь оттуда родом, из-под Новороссийска; даже попали на биологическую станцию, где от камней ревматизмом веет, где много чудных рыб вроде морских лисиц, похожих на резиновые грелки, морских петухов с голубыми плавниками, смахивающими на крылья…
Заметно светало, в тишине оседали звуки, как оседают песчинки в стакане воды. Мы слушали Кирьянова, как он рассказывал про смешные поиски несуществующего памятника «хазарскому потомству». Дело в том, что на Краснофлотском бульваре стоит памятник капитан-лейтенанту Казарскому, командиру «Меркурия», который предпочел гибель позору турецкого плена. На цоколе этого памятника была надпись: «Казарскому - потомству в назидание». Время стерло «в назидание», а маляры закрасили. Вот и все.
Я смотрел на Веру, у которой было счастливое лицо. Она с Кирьяновым искала немыслимый памятник, а нашла любовь, и теперь муж перед разлукой рассказывал ей про эту любовь.
Внезапно Кирьянов умолк, поднял лицо к потолку и стал что-то пристально разглядывать в посветлевшей мгле. Мы тоже взглянули вверх. Антонина испуганно ахнула: вместо обещанных восьми перекрытий над нами была стеклянная крыша пустующей фотографии.
– Алеша!
– позвала она брата.
Но он спал.
В это время протяжно загудела сирена - воздушная тревога кончилась.
Дочитав запись и живо вспомнив комизм последней сцены, Озарнин рассмеялся.
12. Сомнения и думы
– Чего ты смеешься?
– спросил Воротаев, повертывая к нему лицо.
– Да так, - уклончиво ответил Озарнин.
– Я думал, ты спишь. Вот прочитал запись про свадьбу Кирьянова. Помнишь?
– А-а!
– протянул Воротаев.
– Так недавно, а точно в другой жизни. Даже удивительно.
– Он помолчал, как бы что-то вспоминая.
– Мечтать о морских подвигах, а воевать на суше, мечтать о любви, а влюбиться в чужую жену, в жену друга… и не сметь даже признаться ей. Да что ей! Самому себе я не вправе был признаться. Ведь малейшая моя оплошность могла обернуться катастрофой. Понимаешь, что значит неурядица, смута в душе летчика? Порой я ненавидел Веру, Кирьянова, себя. И я бежал, бежал от них, от себя… Надо же быть таким невезучим!… Я зря, конечно, наговорил ей обидные вещи тогда, на свадьбе. Она не такая. Никаких новых привязанностей она не найдет. Верная душа! Такие любят однажды и на всю жизнь. Знаю, к несчастью, я сам такой…