Шаги во тьме
Шрифт:
– Сбежала, курва. К Ваське свому побежала, паскуда гулящая. Убью! Обоих!
Григорий испуганно икнул, не удержал кулаком голову и рухнул на пол. Лебедь хмыкнул, снова поморщился.
– А и убью! Сколько можно над законным мужем измываться? Всю жизню хвостом крутит. Да за мою доброту ноги мне мыть должна и той водой опосля умываться! Я ж ее вдовой взял, с прицепом. Своих мне троих нарожала, и старшую еще тяну. А оно вона как – муж в Тверь, а жена в дверь!
– Ну, троих-то, положим, нарожала, да люди кажут, что не всех тебе-то, Иваныч, – хохотнул взобравшийся снова на табурет Григорий. Как оказалось, ненадолго – в мгновение очутился снова на полу от звонкой затрещины.
– Не бреши, об чем не знаешь, гнусь! Девки, положим, все мои. А хучь бы и не все, кормлю их я! А про Ваську с Альбинкой все одно решил – обоих пришибу. Я не я буду, коли такой позор стерплю! –
Гришка, решив, что на полу безопаснее, потому как падать с полу некуда, сел, вывернул пустые карманы.
– Что ж мы с тобой, все три рубля давеча пропили? То-то мне так муторно. Ладно, пошли к Ковалю. Авось одолжит бутылку. Да не натягивай тужурку-то, обчисться наперво на дворе, снежком ототрись, а то тебя такого и Коваль не пустит, и меня с тобой тако же.
Они вывалились через загаженную парадную на мороз. Гришка, пританцовывая, стащил с себя испачканный пиджак, несколько раз встряхнул, поелозил им в ближайшем сугробе, снова потряс, понюхал, поморщился, но все равно натянул, чуть не вырвал у Лебедя свое короткое пальтишко, обмотал вокруг тощей шеи вязаный шарф, и собутыльники зашагали в сторону Обводного канала, поминутно оскальзываясь и поддерживая друг друга.
Зима никак не хотела приходить в промокшую до костей столицу. Заканчивалась уже вторая неделя декабря, а Нева все еще толкала к заливу тяжелую черную воду, совсем не думая схватываться льдом. Да что Нева – даже по узенькому и неторопливому Екатерининскому каналу лишь плавали редкие ледяные лопухи, а про Обводный и вовсе говорить нечего – хоть судоходство открывай. Снег шел часто, но крупные мокрые хлопья тонули в холодной воде, оставляли чернильные пятна на мостовой, даже не пытаясь облагородить Лиговские пейзажи. Все бело-серое, что ночами наметало под углы арок проходных дворов, днем сбегало мутными потоками в канал вместе с прелой листвой, помоями и результатами то ли собачьей жизнедеятельности, то ли людской. Хотя на Лиговке большой разницы-то и не было – люди жили по-собачьи, сами это за собой признавали и различались меж себя так же, как и лохматые бродяги: кто-то униженно рыскал по помойкам в поисках пропитания, подбирал оброненное, выброшенное, недоеденное, а кто-то рвал из чужих глоток последний кусок, попутно вгрызаясь и в эти самые глотки. Город редко кому давал второй шанс.
Лебедь с товарищем, трясясь то ли от холода, то ли от похмельной лихоманки, перебежали канал по Предтеченскому мосту и скатились по щербатым ступенькам в подвал углового дома в Извозчичьей слободе. Над входом на облупившихся досках полинявшими кривоватыми буквами было выведено: «Чайная „Ямщик“». Хотя, если б сказать сейчас любому сидящему под низкими сводчатыми потолками заведения, что склонился он над оловянной кружкой в «Ямщике», тот оказался бы сильно удивлен. Чайную эту все в округе называли не иначе, как «у Коваля». Сам Коваль, здоровый рябой детина неопределенного возраста, с пегой шевелюрой, но совершенно черными усами, нависал над буфетной стойкой, опирая грузное тело на волосатые руки, и исподлобья наблюдал за посетителями, медленно переводя тяжелый взгляд с одного стола на другой. Когда взгляд этот завершал круг – если б засечь по часам, то пожалуй, что не реже, чем раз в пять минут, – Коваль доставал из-под стойки небольшую бутылку темного стекла, наливал в стоящий тут же крохотный лафитничек на тонкой ножке какую-то темную тягучую жидкость, бутылку прятал обратно, выпивал налитое, продолжая поверх рюмки озирать свои владения, вытирал усы и заходил на следующий дозорный круг. Чем награждал себя с такой частотой Коваль, общественности известно не было. Однажды один ломовик, из залетных, полюбопытствовал о том у хозяина, но тот лишь смерил наглеца безразличным взглядом и выпил очередную порцию. Не считая бутылок, лафитник этот был единственной стеклянной посудой в чайной – посетители пили из оловянных и жестяных кружек даже чай. Но никто не жаловался: у Коваля было дешево, старинным посетителям могли отпустить и в долг, да и вещички хозяин в оплату водки также принимал, не брезговал никаким тряпьем и происхождением его не интересовался.
Вновь прибывшие Лебедь с Григорием уселись в самом дальнем углу, о чем-то пошушукались, и Лебедь, ссутулившись больше обычного, направился к хозяину на переговоры.
– Доброго здоровьичка.
Коваль недовольно прервал осмотр зала.
– В долг больше не налью.
– Да как же в долг, Коваль? – засуетился
– Вчера трешку спустил, а долг-то уже второй месяц на тебе висит, та же трешница. Погрейтесь чуток и выметайтесь, нечего место занимать.
– Поимей сердце, сам же нас вчера видел, должон понимать состояние наше. Помираем ведь.
Коваль достал свою бутылку, налил, выпил, провел по усам ладонью. Лебедь сухо сглотнул.
– Помрешь – только воздух чище станет. Супружницу хоть ослобонишь. Сказано – катитесь отсель. Пока кочергу не взял.
– Грех на душу берешь, – понуро выцедил Лебедь и собрался было вернуться к приятелю, как распахнулась дверь, впустив вместе с уличным холодом очередного посетителя.
Новый гость разительно отличался и от потрепанных забулдыг, сидящих за столами, и от ломовиков в тулупах, и от «ванек» в синих кафтанах. Вошедший был молод, красив, с румянцем, но здоровым, от мороза, а не от попоек, с тонкой ниточкой усов, слегка подкрученных на концах, с шальным блеском в черных, чуть навыкате, глазах. Фуражка с лаковым козырьком каким-то чудом держалась на самом затылке его, давая волю вороному чубу, черный овчинный полушубок с белоснежными отворотами был распахнут на груди, являя миру малиновую атласную рубаху, подпоясанную тоненьким наборным пояском, сапоги блестели, будто уличная грязь стеснялась к ним приставать.
– Мир честному собранию! – гаркнул красавец, белозубо оскалившись. – Пошто тихо, как в церкви ночью? Помер кто? Коваль, старый хрыч, водки всем! – И вывалил на стойку пригоршню монет.
Зал отозвался на это явление одобрительным гулом, только Лебедь молча раздувал ноздри и недобро щурился на новенького.
Коваль сгреб деньги, разлил водку в протянутые со всех сторон кружки. Достал из-под столешни еще три штуки, налил и в них. Одну подвинул шумному красавцу, две – Лебедю. Но тот даже не взглянул на выпивку, стоял, не отводя взгляда от нового посетителя. Тот же, совершенно не смущаясь таким вниманием, поднял посудину и громко сказал:
– Чтоб ни гроши звонкие не переводились, ни бабы горячие не кончались!
Лебедь сжал кулаки, глядя на дергающийся кадык на бритой шее.
Веселый молодой человек крякнул, стукнул кружкой по стойке:
– Сивуха, Коваль! Ей-богу, тебя за твою жадность зарежут когда-нибудь. – И только теперь будто бы заметил Лебедя, расплылся в широкой улыбке: – Лебедь! Опять пьешь? Гляди, от здешнего пойла, говорят, сила мужчинская пропадает. Жена из дому выгонит.
Чайная с готовностью отозвалась дружным хохотом, даже Коваль хмыкнул.
– А тебе что за забота до чужих жен, Васька? – процедил свозь зубы Лебедь, продолжая сжимать кулаки.
– Да кому ж их потом топтать-то? Меня одного на всех не хватит.
– Ах ты сука! – выдохнул Лебедь и кинулся на скалящегося Ваську, пытаясь ухватить того за горло.
Но зубоскал чуть качнулся в сторону, выставил ногу – и нападавший кубарем покатился по полу. Васька тут же оседлал Лебедя, придавил к полу, ухватил за волосы на затылке, пару раз приложил лежащего лбом о дубовые доски, а после поднял за шиворот, дотащил до двери, вытолкал на улицу, проволок до угла. И там уже начал обрабатывать по всей науке: сдержанно, экономно, но крайне эффективно. Лебедь поначалу пытался как-то отмахиваться руками, но, пропустив несколько коротких ударов прямо в челюсть, саданулся спиной о фонарный столб, сполз на мокрый тротуар и закрыл глаза.
Очнулся он от холода. Все тело бил мелкий озноб. Лебедь приподнялся на руках, подтянул под себя ноги, встал на четвереньки, по фонарному столбу кое-как принял вертикальное положение. Свет на улице уже зажгли. Сколько же он провалялся? Как только до смерти не замерз. А что, это даже запросто. Скольких бедолаг заморозил своим мокрым сквозняком этот проклятый город – не дворы, а кладбища.
Лебедь прижался лбом к ледяному столбу. Голова теперь болела и спереди, и сзади. Гриня, падла, небось, заливал зенки в чайной, о дружке и не помнил. Вот она, жизнь, – лишь бы свой зад на теплой лавке сидел, а все остальное побоку. Вчера еще, гадина, в рот Лебедю заглядывал, когда тот водкой угощал, а сегодня новых друзей сыскал, иуда! Он с сожалением вспомнил о кружке с водкой, оставшейся на стойке у Коваля. Пробормотал «сука», но возвращаться в чайную было глупо. Даже если Васьки там уже нет, водка наверняка тоже не дожидалась Лебедя. Да и смех сызнова над собой попускать – увольте, какую-никакую, а гордость имеем! Он провел рукой по лицу – ладонь в свете фонаря стала красной и блестящей. Снова безадресно выругался. Гордость! Все зло из-за этой гордости. Да пропади она!