Шекспир, рассказанный детям
Шрифт:
И последнее мое бытовое обращение к Шекспиру — попытка перевести на общечеловеческий язык булгаковскую концепцию Сталина — как ее трактовала и подавала вдова писателя, Елена Сергеевна.
«Булгаков видел в нем трагическую фигуру шекспировского масштаба. Вроде Макбета, например»,— растолковывал я любопытствующим.
Виноват, конечно, что возвысил фигуру самого страшного палача всех времен и народов приобщением к самым светлым знамениям человеческого духа. Но куда денешься от фактов. Факты есть факты... Как утверждал Воланд — и не он один — упрямая вещь.
У Лембов в книге моей памяти символика поскромнее. Купил я когда-то,
У
трагических перекрестках жизненных дорог. И комических — тоже. Одним словом, шекспировских.
5
Лембы, где могут, где динамика повествования допустит и стерпит, сохраняют шекспировскую речь. Это очень хорошо: читатель в таких случаях получает право причаститься к шекспировскому языку, прикоснуться, приобщиться к вкусу подлинника. Сей эффект запросто удается переводчикам Шекспира (с возвышенного на земной); ведь пьесы — это пьесы, то бишь сплошной диалог, и Лембы, не слишком напрягаясь, даруют нам как бы стенограмму подслушанного разговора.
Спрямляя косноязычные самоотчета героев: где да когда, почему да как действующие лица (или кто-то третий) так-то (а не этак) поступили,— Лембы строят повествовательный, событийный ряд своего микроромана (или очередной его главы). И у них получается приключенческая, со сказочными завихрениями, проза. А по этому фону разбросаны блики шекспировских строк, неприкосновенных, таких, какими они были на своем исконном месте. В контрасте с прозой они с особенной силой демонстрируют, что такое истинная поэзия. Или даже Поэзия — с большой буквы!
Лембы — интуитивно или сознательно — уподобляются в этих своих цитатных отступлениях скрупулезным ученым, каким-нибудь археологам, например, оберегающим черепки умершей цивилизации. Но нет, о чем речь?! Какие черепки?! Шекспир вечно жив, вечно молод. Шекспир распространяет свое влияние на все века и страны, воскресая то в пророческих намеках, то в повторенных сюжетах, то в изысканном способе мышления, то в философской метафоре, а то и в жанре, учрежденном по его негласному рескрипту.
Попросту говоря, Шекспир раскрепостил человеческую мысль, показал на собственном примере, что перегородки и условности идеологических норм проницаемы во всех направлениях, а стало быть, эстетика может обращаться в этику, лирический монолог — в философский трактат, равно как и наоборот (о чем и свидетельствуют последующие искания Честертона и Булгакова).
г
л
И вот сегодня, читая детектив, мы ясно видим: основоположником этой жанровой тенденции должен считаться Шекспир; у истоков сыщицкой литературы стоит принц Гамлет, расследующий убийство своего отца; «Мышеловка» — один из первых в изящной словесности показ криминалистического эксперимента. И отметим: еще в начале девятнадцатого века, за десятилетия до Эдгарда По, Аембы поняли: пружину сюжета можно закрутить за счет
Легкой стопой шествует Шекспир по мировой поэзии, и особенно по русской, вступая в диалог, скрытый и открытый, с Пушкиным и Тютчевым, Цветаевой и Гумилевым, Антокольским и Анненским. Нужно ли искать подтверждение в ссылках? Откройте наугад любой том любого из названных — и сотен неназванных,— всюду, буквально всюду вы услышите отзвук Шекспира. Я пишу эти слова — и открываю наугад книги, выдернутые (наугад же!) с книжной полки. Нет-нет, не думайте, не о тургеневской статье «Гамлет и Дон Кихот» сейчас заговорю. Ни о чем таком очевидном. А вот, например, об актере Владимире Рецепторе, у которого есть прекрасные стихи о Гамлете. Или — еще охотнее — о Владимире Высоцком, выходящем на подмостки своей жизненной трагедии с речениями Шекспира:
С друзьями детства перетерлась нить. Нить Ариадны оказалась схемой.
Я бился над словами «быть», «не быть», Как над неразрешимою дилеммой.
Наверное, даже наверняка, это не самое сильное, что написано по мотивам Шекспира, но, вполне вероятно, самое дневниковое, непосредственно пережитое через Шекспира — и его фразеологию.
Фразеология... Шекспировская метафоричность — уверен, именно шекспировская — пронизывает все наше сегодняшнее мышление — даже в самых далеких от поэзии сферах. Когда я слышу на лекциях по физике о «правиле пловца» и «правиле буравчика», в памяти тотчас огненными буквами возникают «пращи и стрелы яростной судьбы». Эго — образы, клишируемые и тиражируемые впоследствии. И когда у Арнольда Тойн-
V.
J
би в его «Постижении истории» нам попадаются заголовки типа «ритмы распада», то рифма к ним отыскивается у того же Шекспира в том же «Гамлете» («распалась связь времен!»). Не говоря уже о явном пристрастии философа к материализации абстрактных понятий, которое восходит к тем же Гамлетовым монологам. Сравните, например, понятийные идиомы политика меча и политика «машины в р е м е н и» (о мыслителях тоталитарного, с одной стороны, и утопического толка — с другой). Это ведь снова те же «пращи и стрелы яростной судьбы».
К Тойнби я обратился не потому, что нет другого подходящего сопоставительного материала. Он лежит у меня на письменном столе, впервые у нас изданный, после полувекового замалчивания, в 1991 году. Иначе говоря, читал я его на днях. Иначе говоря, информацией пользуюсь абсолютно свежей, хоть в телевизионный эфир выпускай.
Но перейдем к категориям Вечности — этого, по выражению Тойнби, Божественного Вечного Сейчас. Именно с такой позиции четко различимы некоторые особенности Шекспира.
Откуда, предположим, эта рецидивирующая склонность человечества возобновлять время от времени шекспировский вопрос, судебный процесс об идентичности Шекспира самому себе? Корни этого неуспокаивающегося любопытства глубоки. Шекспир влечет к себе, как Екклезиаст, как Евангелие. Тайна Шекспира — почти как тайна Бога. А как утверждают высшие эксперты, «Бога не видел никто никогда» (Иоанн, I, 18). Но стремление человечества постичь тайну Бога неостановимо. В аналогичном положении и тайна Шекспира.