Сирингарий
Шрифт:
Хотя и наружность ее была не здешнего уряда: лицо круглое как блин; волосы что грива конская, жесткие да черные, аж в синь; губы пучились клювом утиным. За узкий, сливовый глаз, Кривозоркой ее люди кликали.
Сама собой Цара не высока была, но крепко сбита, не по женской породе сильна: пальцами могла орех раздавить. А щипалась как больно! За ухо брала — так неделю горело то ухо, будто гриб-огневушка.
Конечно, сторожихе сей о чаруше парни докладывать не собирались.
— Ты приходи до темноты, в сумеречье, — сговаривался Милий.
— Ладно
Милий головой покачал.
— По Луне стража втрое злее смотрит-бдит, а в сумерки соловьиные — через пальцы глядит. Я тебе в саду калиточку приотворю, свободно пройдешь. Как встанут над Козой-матушкой три звездочки в ряд, так приходи.
Чаруша кивнул с усмехом:
— На три звезды, значит, и пойду. Добро. Собаки есть?
— Есть одна, изрядная сука, — оскалился Шпынь.
Большой любви между ним и Царой не водилось: девка мнила Шпыня хлыном завзятым, для Милия негодящим товарищем, о чем многажды свому хозяину говаривала.
Тот, однако же, отрешать Шпыня от двора не спешил. Один разочек для разговору к себе в горницу зазвал: осмотрел-ощупал всего ледяными буркалами, спросил о всяких пустяках, ответ послушал, да и отпустил.
К тому ж, Шпынь за Милием вроде как приглядывал, чтобы злые люди не обижали. Всякие ведь в узле водились. Свои-то близко не совались, или мало Шпынь носов разбил? А чужие могли и позариться.
Как раз после такого вот случая — когда Шпынь, спины не жалея, отбился от шарашки припадашного лясника-Колоска, не дал Милия ножами достать — после этого Кривозорка поутихла.
Даже взялась Шпыня уму-разуму учить: теперь с первым солнышком частенько босиком по песочку-по травке скакали, под бока друг-дружку тузили. Девка была мастерицей через бедрище кидать, даром что невеличка.
— Нету собак, — отвечал меж тем Милий. — Ни змей стрекучих, ни птиц ловчих, ни котов-баюнов лесных. Стража человечья, но я знаю, когда люди меняются. Как раз в пересменку и пройдешь.
На том и условились.
У Секача-Самовита было несколько домов прижито.
А первый дом стоял в самом узле, близко-близехонько к княжеским палатам, на взгорочке, на дыбочке. Знатная хорома, в три яруса, да с повалушею, да с горницами покоевыми и приемовыми, да со многими состройками. Кровля в четыре ската, на тереме — шатром, на прочем — палаткою, и вся та кровля лемехом укрыта серебристым. Окна — с резьбою, а внутри все не по-плотницкому обыкновенному наряду деревом-тесом разобрано, а пуще того — тканями да сукном изукрашено.
А второй дом, летний, стоял поодаль, близ быстрой реченьки, Дарьи-Мокрые-ножки.
Был он сделан и проще, и легче, в два этажа собран, а изнутри обшит выстроганным тесом.
Милию этот дом куда больше люб был. Здесь матушка его живала; здесь сад теневой, яблоневый да грушевый пораскинулся, животинам — приволье-раздолье, а еще в летнем доме куда как сподобнее было другу схорониться. Милий себе горницу обустроил в терему под самой двускатной крышей, с оконцами косящатами на все стороны.
Случалось
Сруб летний поставили не из сосны, не из ели, а из немыслимой красоты дерева, Секачом добытым. Росло оно, сказывали, на месте Колец Высоты, от того узор его был будто бы искусно, вручную сотворенным, мастерами матерыми пущенным. Пахло дерево чудно, цветом же было ровно молоко топленое. Всяк на такую хоромину дивовался, ахался.
Большой семье места хватило бы, да жили-поживали тут вместях Секач-Самовит да Милий.
Надо же было такому случиться, что Кривозорке впало на огляд пройтись, аккурат в ту пору, когда чаруша в калиточку прошмыгнул.
И вроде не шумнул, а девка так и бросилась — что кот на мышь,
Молча, только глаза сверкнули да сабелька.
Ухнуло у Шпыня в середке: ну все, отгарцевался рыжий-одноглазый.
Тот, однако же, каким-то манером от железа кусачего ушел. Ушел и от второго наскока, и от третьего, а потом встретилась сабелька Цары с другим железом. Встретившись, заговорили, заспорили.
Шпынь мертвой хваткой Милия за руку держал — не дай Коза, кинется промеж рубщиков! Состругнут, не заметят в горячке!
Цара с чарушей будто плясать затеяли, так и кружили друг против друга, кланялись, поворачивались то одним боком, то другим. И быстро так, вертунами вертелись!
Наконец, Кривозорка заклекотала с досады, плюнула, первой остановилась.
— Да кто ты таков?!
Чаруша тут же встал; примирительно поднял ладони.
— Не гневайся, дева. Не тать я, не вор ночной, в хоромину не подламываюсь.
— Вот уж верно, не видывала я, чтобы воры такие ловкие на мечах были. Чего забыл здесь, перехожий?
Шпыня же иное занимало: куда чаруша железо спрятал? Вот только было, и ровно в воду кануло…
Задумался так-то, а Милий, высвободившись, из утишка выступил, промеж спорщиков встал.
— На меня бранись, Цара. По моему зову явился.
***
— Щени вы молочные, несмышленыши! — выговаривала Цара. — Где это видано, чаруш да волхуш кликать? Или вы из лугара темного? Или умишка у вас как у куриц? Ладно один, перекат уличный, но ты, Милий!
— Зато у тебя ума, как у петуха, да и нравом схожа, — фыркнул Шпынь. — Погорланить да потоптаться, вся радость. Мелкашка, а весь двор в навозе…
— Зря ругаешься, Цара, — сказал Милий негромко, — тут и взаправду непокойно. Говаривал тебе уж…
— Много горя, птички да кошки дохнут! — Плеснула красными руками дева. — Чай, куница душит, али хворь какая промеж твоей скотины! Тащишь же отовсюду, от лялиного дома, от ямы выгребной!
Милий отвечал сдержанно:
— Не куница то, а и не хворь, от хвори я бы упас. Сама знаешь, дегтя не жалею, дресвой пол натираю…
— Слушать не желаю! Чтобы ноги твоей, чаруша, в дому-терему не было! В следующий раз поймаю, с живого лыко сдеру! А то — хозяину на правеж выдам, уж он-то крутенек, не помилует!