Скрещение судеб
Шрифт:
И еще: «…Насчет же того, что «везде есть люди» (т. е. «души»!) — как Вы пишите, то для меня это совершенно не требует доказательств. Я их встречала в самой преисподней. Они меня — тоже!..» «…что касается меня и Рязани, то я не надеюсь — но мечтать мечтаю. Ибо поверить в то, что это — на всю жизнь, понять это — ужасно. Вот я и не верю, и не понимаю, как до конца не поняла тех восьми лет, зачастую воспринимая их трагически, но никогда — всерьез!..»
А Борису Леонидовичу:
«…Асеев иногда пишет письма красивые и гладкие. Что-то в его письмах есть поверхностное, что заставляет подразумевать в нем самом нечто затаенное — не знаю, как выразить, в общем все его легкие похвалы моему уму и трескучие фразы о маме — не внушают того простого человеческого доверия, без которого не может быть отношений, хотя бы приближающихся к настоящим. Он собирается приехать сюда «посмотреть на меня». Вряд ли он получит удовольствие от этих смотрин. Но ты ему не говори…»
Встреча их так и не состоится. Асеев в Рязань не приедет.
Душевного
Но пройдет время, и «рапиры» скрестятся.
…А в Елабугу Аля так и не попадет. Тогда, в бытность свою в Рязани, у нее не будет возможности, а потом спустя столько лет, когда она вернется, наконец, в Москву из ссылки, из Туруханска… Она страшилась этой Елабуги, где повесилась мать, страшилась этого кладбища, где затерялась могила… И то ей будет казаться, что теперь и вовсе уже разыскать — дело неосуществимое, то она вдруг будет судорожно хвататься за мелькнувшую надежду и начнет вести деятельную переписку и даже будет момент — согласится потревожить других покойников, обретших свои могилы, чтобы найти прах матери. Но вовремя откажется от этого… В 1960 г. она решит поехать с теткой, с Анастасией Ивановной, когда та соберется в Елабугу, но будет все оттягивать поездку, и не поедет, и напишет другой тетке, Елизавете Яковлевне: «Для меня мама живая, для Аси мертвая, и потому мы друг другу не спутники в Елабугу…» А позже Рафаилу Мустафину, который жил в Казани и который много сделал для того, чтобы разыскать могилу Марины Ивановны, но так же, как Анастасия Ивановна, не нашел, она скажет в письме: «У меня ужас перед Елабугой, ужас, который я до сих пор не в состоянии превозмочь. Насколько меня тянет к тем местам, где мама жила, настолько сильно мое отталкивание от места, где она погибла… Конечно, будь там могила, тот уголок, который оставшиеся в живых могут украшать, над которым могут плакать, — я бы поехала и приезжала; но там ведь только кладбище, где она затерялась…»
Когда Анастасия Ивановна была в Елабуге, она поставила крест и сделала на нем надпись: «В этой стороне кладбища похоронена Марина Ивановна Цветаева…» Так бы и стоять тому кресту по сю [158] пору, с той надписью и люди приходили бы и клали цветы к подножию креста, и служил бы тот крест людям вечным укором…
А, может, так именно и должно было случиться, таков и должен быть конец — по-цветаевски! Ничего не оставить — ни могилы, ни праха… Только душу своюживу!..
158
В 1966 году Союз писателей сподобился «благоустроить» предполагаемое место захоронения Цветаевой. И Але пришлось потратить много нервов и сил в борьбе с Литфондом. Она хотела чтобы был поставлен крест, взамен старого, обветшавшего и надпись была бы обязательно сохранена та, которую сделала Анастасия Ивановна. Но пока она была в Тарусе, Литфонд согласовал все с Эренбургом, который, не вникнув в чем дело, подписал бумаги о сооружении памятника. И когда Але стало известно какогопамятника, она пришла в ужас!.. Дело в том, что после революции так уж повелось, что на кладбищах сшибались памятники с могил старых отцов города и «перелицованные» ставились на могилы новых отцов города. Подобной чести Литфонд удостоил и Марину Ивановну, ей предназначался монумент с могилы купца-мукомола… Любезнейший Арий Давидович Ротницкий, ведавший подобными делами, а в свое время очень помогший Марине Ивановне найти комнату, обижался на Алю и жаловался мне: «Ариадна Сергеевна ничего не понимает, ведь камень-то какой! Купцы с Урала выписывали! Вот умри завтра первый секретарь союза писателей СССР, мы ж такой достать не сможем! А тут елабужский Горисполком поделился». На доске, положенной на кладбище, та надпись, на которой настаивала Аля, высечена не была. У нас неопределенности не любили.
Мне представляется, что настало уже время поставить там на елабужском кладбище крест, заменив казенную плиту, и написать то, что написала когда-то Анастасия Ивановна, то, на чем так настаивала Аля.
В Рязанском Художественном училище закончился учебный год. Начались каникулы. Аля пишет Лиде Бать: «Чтобы как-то прожить лето, пришлось принять школьный секретариат и библиотеку…»
Всё полный хаос — в шкапах, в папках, в «делах»; заявления, справки, анкеты, сданные, не сданные экзамены! И «меланхолически тюкая одним пальцем на машинке» Аля добросовестно (а она к любой работе относится добросовестно!) пытается привести все в порядок или, как она говорит, завести свой беспорядок. На это уходит весь день. Весь день она сидит в канцелярии за столом, а рядом
«Сам городок — хорош. Но когда подумаешь, что — может быть — на всю жизнь, то тут печень и начинает пухнуть… Тоска отчаянная…» Аля продолжает жить не своюжизнь, не в своем городе, не среди своих, и работу она делает не свою! «Тошнит от папок, скрепок, ножей, «принято к сведению и сдано в архив…». Аля, с нетерпением ждет, когда кончатся каникулы и начнется учебный год и она приступит к занятиям. И хотя она не мечтала стать педагогом, но работа со студентами, с молодыми художниками увлекает ее, и сознание, что она им нужна, что приносит им пользу согревает ей душу. Но, увы, неумолимый рок — тот самый «Петрушка с дубиной, бессмысленный, и злой» — на этот раз явится в обличье бдительного чиновника из министерства просвещения.
14 августа Аля пишет Борису Леонидовичу:
«…сегодня мне объявили приказ, по которому я должна сдать дела и уйти с работы. Мое место — если еще не на кладбище, то во всяком случае не в системе народного образования. Не можешь себе представить, как мне жаль. Хоть и очень бедновато жилось, но работа была по душе, и все меня любили, и очень хорошо было среди молодежи, и много я им давала. Правда. За эти годы я стала много понимать, и стала добрая. И раньше была не злая, а теперь как-то осознанно добрая, особенно к отчаянным. И работалось мне хорошо, и я много сделала. А теперь, когда я всех знаю по именам и по жизням и когда каждый идет ко мне за помощью, за советом, за тем, чтобы заступилась или уладила, я должна уйти. Куда — сама не знаю. Устроиться необычайно трудно — у меня нет никакой кормящей (в данной ситуации) специальности, и я совсем одна. Еще спасибо, что по сокращению штатов, а то совсем бы некуда податься! Вот ты говоришь — «не унывай». Я и не унываю, но, кажется, от этого не легче. Ты понимаешь, я давно пошла бы на производство или в колхоз, сразу, но сил нет никаких, кроме аварийного фонда моральных. Пережитые годы были трудны физически, и последний был не из легких. Вот сейчас никак и не придумаю — что делать?..»
И Лиде Бать:
«Вышло какое-то распоряжение, по которому люди, имеющие, подобно мне, образование в объеме восьмилетки, полученное в отдаленной, сельской местности, не имеют права работать в системе министерства народного образования — даже в должности технического секретаря, каковым я, по сути дела, являюсь на сегодняшний день».
И в этом же письме напоминает, чтобы та не забыла прислать книги в училище и обязательно надписала, это доставит такую радость ребятам…
А 26 августа теткам: «…Недели на две я еще могу, кажется, рассчитывать на гостеприимство своих «хозяев» — им очень, очень не хочется отпускать меня — относятся ко мне очень хорошо и пока затягивают всю эту историю — но слишком долго затягивать, увы, не придется…»
Чистка училища началась еще весной, тогда был уволен прекрасный преподаватель живописи, пришел приказ «сверху» — отстранить от педагогической работы, ибо во время войны он попал в плен… Теперь была очередь Али, но директор училища, завуч не хотели с ней расставаться, она была находкой для училища, она бралась за любую работу и всегда всех выручала и улаживала конфликты со студентами, да и потом найти другого преподавателя графики в Рязани было невозможно. Продолжать держать ее на работе, несмотря на приказ министерства, видно помогало то обстоятельство, что в данный момент она числилась официально все же не педагогом, а секретарем.
5 сентября она пишет: «…Дорогой Борис! Прости за глупый каламбур, но — все твои переводы, хороши, а последний — лучше всех. Не знаю, правильно ли я поступила, тут же, «тем же шагом», как говорят французы, сбегав в магазин и купив себе пальто. Правильно или нет, но это было какое-то непреодолимое душевное движение, и даже сильней, чем движение. Потом, когда я его уже купила и надела, я стала себя убеждать, что так и нужно было сделать: пальто ведь нет, совсем никакого, и подарить его мне может только чудо, а чудо — вот оно, и значит — все правильно…»