Следствие не закончено
Шрифт:
— Вот хорошо дед наш Алексей Васильевич Добродеев — волостной писарь он был и грамотей по своему времени — сказал однажды на сельской сходке. Слова как будто и шутливые, а мне, тогда мальчишке, на всю жизнь запомнились. «Царь царю соврет — то политика. Купец купца обдурит — тоже не грех, а коммерция. А вот если мужик своего брата мужика обманет — это уже чистое жульничество!»
— К чему это ты припомнил? — с бесцельной тщательностью разглаживая скатерть, спросил Кузьма Петрович. Негромко спросил.
— А к тому, что… Не верю я тебе, Кузьма Петрович!
— Почему? — еще тише, почти шепотом спросил Кузьма Петрович.
— Опоздал!.. И правильно ты сказал: ни в какой помощи ты уже не нуждаешься!
На том и расстались братья.
И ничего, кроме досады и горечи, не принесла эта встреча ни тому, ни другому.
А Петр Петрович еще больше расстроился после совсем уж неожиданного разговора с племянницей, которая догнала его, медленно уходящего от дома брата по бульвару.
— Дядя Петя!
— Ты?!
— Я… простите.
На густо затененной липами аллее было почти темно, и Петр Петрович не увидел, а как-то ощутил предельно возбужденное состояние девушки.
— Что с тобой, Катя?
— Дядя Петя… миленький!..
Катюша медленно приблизилась к Петру Петровичу и вдруг порывисто припала к его широченной груди. Девушка и сама не сумела бы объяснить, почему она с первых же минут встречи почувствовала такое доверчивое влечение к своему дяде — такому большому и спокойно пристальному человеку, которого до сих пор знала только понаслышке.
И как могла она, не столь уж решительная по натуре, после первой и, как Катюша предчувствовала, последней встречи именно ему доверить свои сомнения и горести? Ведь, казалось, чем мог помочь ей Петр Петрович в разладе с отцом и тем более в ее невзгоде девичьей?..
Этот разговор с глазу на глаз проходил в каюте теплохода «Москва» в час отъезда из Светограда Ивана Алексеевича Громова и Петра Петровича Добродеева.
— А главное, дорогой Мишенька, простите за фамильярное обращение…
— Ради бога, Петр Петрович!
— Главное — не подумайте, что я выступаю в роли… ну, ходатая, что ли…
— Я все понимаю.
— Все?.. А мне почему-то кажется, что именно вам разобраться в этом весьма и весьма осложнившемся вопросе не так-то просто. Сужу по себе, а точнее — по своим не записанным пока что воспоминаниям. Был в нашей жизни — я имею в виду комсомольцев двадцатых и тридцатых годов — такой, сказал бы я, воинствующий период, когда сынок или дочка отрекались — и зачастую с опубликованием в печати — от отца, «чуждого элемента», — так в те уже отошедшие в область истории времена именовали уцелевших белогвардейцев, новоявленных торгашей, а чаще — священнослужителей. И хотя такой поступок трактовался тогда чуть ли не как проявление гражданской доблести, но уверен, что внутреннего, или, как принято говорить, душевного, одобрения даже у большинства своих товарищей-комсомольцев — такой, хочется сказать, образцово-показательный молодец не получал. Ну, а в наше время… Опять начну с себя. Хотя я и не знаю,
— Я не курю.
— Я тоже… бросил.
Видимо, не на шутку разволновавшийся Петр Петрович подошел к окну, опустил створку. В каюту пахнуло речкой, свежестью, издалека — с проплывающей баржи-самоходки — донесся протяжный выкрик:
— Трави по-ма-алу!..
Якорная цепь загремела.
— Да, вольготно живет наша река! — сказал Петр Петрович и тут же спросил: — А каково Катюше?
Хотя Михаил почти сразу же догадался, для какого разговора позвал его Петр Петрович в свою каюту, такой прямо поставленный вопрос оказался для него неожиданным.
— Впрочем, можете не отвечать.
Петр Петрович отошел от окна, вновь присел на диван рядом с Михаилом.
— Мне почему-то кажется, нет необходимости убеждать вас в том, что никакими даже социально значительными рассуждениями нельзя перечеркнуть такие желанные для каждого человека чувства, как взаимная любовь дочери и отца, матери и сына, да и… двух молодых людей. Если, конечно, у парня к девушке настоящая любовь, а не только… естественное влечение.
Михаил снова промолчал.
Да и по лицу Михаила трудно было судить, какой отклик вызвали в нем слова Петра Петровича: словно наглухо застегнул свое нутро упрямый парень.
Именно так и охарактеризовал своего сына появившийся в каюте Иван Алексеевич.
— Ну, как вам нравится этот… строптивый тип?
— Не очень, — непонятно ответил Петр Петрович.
— Слышишь, Михаил?
— Слышу, папа.
— Значит, плохо слышишь!.. Мать в Москве ждет не дождется своего ненаглядного Мишунчика. И сестры наказывали. А он… даже в отпуск поехать не хочет.
— Хочу, — сказал Михаил. — Очень хочу!
— Так в чем же дело?
— Не могу.
Михаил подумал и повторил еще раз, уже тверже:
— Никак не могу — все бросить и уехать! Именно сейчас!
Нужно сказать, что такой решительный ответ Иван Алексеевич и Петр Петрович восприняли по-разному: если отцу он показался в первый момент обидным, то Петру Петровичу слова Михаила — «Никак не могу — все бросить и уехать! Именно сейчас!» — показались обнадеживающими.
Раз всё — значит, не только работа.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Хотя к больному допустили только Михаила Громова и Машу Крохоткову, на свидание явилась вся бригада, благо палата-изолятор помещалась на первом этаже, а выходящее в тенистый сад трехстворчатое окно было распахнуто.
Маша-крохотуля сидела на краю кровати, держа в своих руках руку Митьки и безотрывно глядя в его словно подсохшее лицо.
А Михаил стоял поодаль, крепко сдавив руками спинку стула. Говорил понурясь: трудновато было говорить Михаилу.