Слезы и молитвы дураков
Шрифт:
— Мне надо, Мортяле, чтобы ты правду сказала, — пробормотал Ешуа.
Правду? Но Морта и сама ее не знает. Не застала Семена на месте — ну и что? Скажешь хозяину, а он возьмет и все истолкует превратно, подумает, будто она без его сынка и часу обойтись не может, только душу Ешуа растравит. Морта вообще никогда ни корчмарю, ни Хаве, ни Семену ничего не рассказывала, хотя они частенько приставали к ней с расспросами. И за порог ничего не выносила. Не ее дело, считала. Сами, мол, поссорились, сами помирятся, нечего лезть ни в судьи, ни в посредники. Всяк сверчок знай свой шесток. И ценили
И сейчас ей не хотелось отступать от своих правил. Тем более, что касалось это самого близкого ей человека — Семена.
Но страх потерять его опрокидывал прежние привычки. Убьет кого-нибудь, нагрянут жандармы, схватят его, увезут на каторгу, и останется она одна на белом свете. Этот страх и сковывал, и развязывал язык, побуждал к осторожности и к непреклонному, никогда не подводившему ее молчанию.
— Ну? Долго будем играть в молчанку? — подстегнул ее корчмарь Ешуа.
И Морта решилась.
— Господин, — сказала она.
— Называй меня: Ешуа!
— Нет, нет.
— Не хочешь — Ешуа, называй — отец.
— У меня есть отец… и ксендз — отец… Нет, нет.
Начало не сулило ничего доброго. Как бы чувствуя ее растерянность, корчмарь запутывал Морту намеками, короткими, но тягучими фразами. А ловчить она не умела, хитрость давалась ей с трудом, натужно — лучше весь день дрова колоть или обслуживать в корчме прилипчивых пьяниц.
— Лиса к нам повадилась, — сказала она, пытаясь поймать ускользающую нить мыслей. — Всех кур передушила.
— Всех кур, говоришь? — равнодушно, но как бы посмеиваясь в душе, спросил Ешуа.
— Только петух остался… Вот я и подумала: что если ее из вашего ружья…
Сказав это, Морта почувствовала не то облегчение, не то уверенность. Она исподлобья глянула на Ешуа, какое впечатление произвели на него ее слова, но хозяин не выказал ни удивления, ни понимания.
— Шапку бы вам на зиму сшили… лисья шапка вам бы очень подошла.
Морту просто несло по течению, и она не очень задумывалась над тем, куда ее прибьет.
— Говоришь, подошла бы?
— Да, да.
— Что ж, — пробормотал Ешуа. — Поеду в Вилькию и куплю у скорняка.
— Зачем лишние деньги тратить? — чуть ли не возмутилась Морта. — Когда ваша шапка по двору бегает.
Ешуа вскинул брови, и из-под густых черных щеток недоверием сверкнули его безжалостные глаза.
— Вы что, не верите мне?
— Верю… За всю жизнь только тебе и верил. Все обманывали, а ты — никогда. Но чего ты вдруг о шапке забеспокоилась?
— Скоро зима, — выпалила Морта. — А у вас ни одной приличной… У Спиваков есть, у Фрадкина. — Морта засыпала его фамилиями.
— Говоришь, один петух остался… А я из окна видел, как он курочку…
— Курица соседская… забрела во двор, вот он ее и… Ну вы же сами видели…
— Видел, видел, — буркнул сбитый с толку Ешуа. — Что ж, кончатся поминки, я твою лису сам прихлопну…
Вот и все, мелькнуло у Морты. Надул меня старый хрыч, обвел вокруг пальца, обставил.
— Я хочу вам сделать подарок, — сказала она, и ни один мускул не дрогнул у нее на лице.
— Мортяле! — расцвел корчмарь.
Ей
— А ты не промахнешься? — прищурился Ешуа.
— Не промахнусь.
Нет, она не промахнется, потопит ружье на веки вечные и еще богу свечку в костеле поставит.
Корчмарь Ешуа был всегда осторожен в своих решениях, никогда не спешил их принимать, дабы не прогадать, но, когда принимал их, действовал решительно и бесповоротно. Было что-то в Мортиных словах настораживающее и смутное, заставляющее Ешуа медлить, тянуть, прикидывать. На кой черт ему лисья шапка, перед кем ему в ней зимой щеголять, сойдет и простая теплая, верная, любой мороз ударь, любой ветер задуй — голову не простудишь. И все же просьба Морты затронула в его душе какие-то умолкшие было струны, и от их ожившего звона по телу, давно истосковавшемуся по женской ласке, разливалось бодрящее греховное тепло, от которого даже в поминальный день нет-нет да заерзаешь на стуле и почувствуешь легкое, туманящее мозг зудение. Если бы ружье понадобилось Семену, Морта никогда не стала бы за него просить, размышлял Ешуа, успокаиваясь и укрепляясь в своем решении. Семену и дубину нельзя в руки дать, обязательно что-нибудь натворит, кому-нибудь размозжит череп, потом отдувайся, выкручивайся, умасливай Нестеровича. Откуда в нем, в его сыне, столько жестокости, столько клокочущего, ищущего выхода, зла? Не волчица же его вскормила, а тихая и безропотная Хава.
— Ружье в хлеву… за стрехой… там, где ласточкины гнезда… в старую попону завернуто…
Морта не поверила, но благодарно кивнула.
Ешуа пристально смотрел на нее, и взгляд его, утяжеленный густыми черными бровями, был обжигающ и непроницаем.
— Я пойду, — сказала она после долгой паузы.
— А мерки не снимешь?
— Какой мерки?
— Без мерки шапки не сошьешь…
— Зимой, — сказала она, волнуясь, — когда шкурка высохнет.
— До зимы далеко, — буркнул Ешуа. — В комоде Хавин аршин. Зачем откладывать?
Чтобы окончательно рассеять его сомнения и придать своей просьбе о ружье убедительность, Морта медленно направилась к комоду, открыла дверцу, порылась в нем, достала замусоленный аршин и вернулась обратно.
— Мерь, — сказал Ешуа и наклонил голову, и в этом наклоне было что-то такое, от чего Морта вздрогнула. Семен! Семен! Постаревший на тридцать лет Семен! С плешью и похотливо раздвинутыми ногами… Сейчас он набросит на нее свой хомут, сейчас набросит…
Она быстро смерила его голову и выдохнула:
— Двенадцать вершков.
— Не может быть.
— Двенадцать, — повторила она.
— У меня всегда было двенадцать с половиной, — прошептал корчмарь. — Неужто голова усохла? Смерь еще раз!
И она снова прикоснулась к его лбу и вискам, заросшим густыми кудрявыми, как у Семена, пейсами.
— Двенадцать с половиной, — сказала она, не глядя на аршин. — Двенадцать с половиной.
— То-то, — просиял корчмарь.
Морта держала аршин так, как, видимо, Хава держала в хлеву вожжи. Рука дрожала, и зуб не попадал на зуб.