Случайному гостю
Шрифт:
Тишина. Из комнаты бабушки доносится шепот и какой-то шелест. Я заканчиваю молоть кофе, высыпаю полученное в банку, закрываю — на крышке — роза ветров, стороны света сориентированы неправильно, да и подписаны неверно.
Бабушка выходит на кухню, под глазами у нее залегли тени, одна пуговица на кофте застегнута не в свою петлю. Бабушка потирает руки — ладонь о ладонь — слышится лёгкий шорох. «С таким звуком, наверное, змеи сбрасывают кожу» — думаю я.
— Лесик, — говорит бабушка. — Пойди посиди с ней. Она стабильная. Уснула, но беспокойна. Я быстро. Момент.
Удаляясь, бабушка оборачивается, отбрасывает прядь волос со лба
— Вдруг она захочет пить…
Я прячу банку в буфет и прохожу в комнату, смежную с кухней, там пахнет лавандой, табаком, йодом и духами «Быть может».
Это бабушкин «ванькирчик». Кабинет, будуар, смотровая — бабушка все-таки акушерка и училась в Вене.
Комната — девять квадратных метров, узкая, с высоким потолком. Стены выкрашены в желтый, от этого комната кажется просторнее. В торце справа — полукруглое арочное окно, занимающее почти всю стену. Гигантский подоконник — место моих свиданий со всеми, кто является с чуть желтоватых страниц, сладко пахнущих приключениями, драмами и тайнами. Там же вазоны: гречиха, та, что не кланяется Буре, рождественник, выбросивший разлапистую радостную звезду, розмарин — символ Хозяйки, и маленький вазон с робко расцветающей вишней… Вышним деревом, славящим приход Его.
Говорят, много веков назад, неподалеку от Вертебы, погибало от пустынных суховеев левантийской зимы маленькое вишневое деревце, но стоило взойти Звезде, как деревце зацвело и не сдавалось ветру, сияя цветом во мраке, пока Иосиф Обручник не привел своего ослика с бесценной ношей к устью пещеры. Мария, утомлённая дорогой и приближающимися родами, нашла в себе силы восхититься нежными лепестками и сорвала цветущую веточку с храброго дерева…
Трехрожковая люстра с позеленевшими завитушками и помутневшими от времени плафонами взирает с высот «Мастерских Коломана Мозера» на происходящее внизу копошение чужой жизни.
Прямо напротив двери неглубокая ниша. В ней на стеллаже светлого дерева — книги, альбомы, стопки фотографий в черных бумажных пакетах, записные книжки, стянутые черными и зелеными резинками, раковина-рапан со шпильками и заколками, бронзовая чернильница в стиле модерн на шести затейных лапках, шкатулка с янтарной крышкой и сбитым замком, рыжий бабушкин акушерский саквояжик. Слева от двери шкаф, в углу за ним — гитара, вдоль стен — с одной стороны, отгороженная от глаз печкой-голландкой, кровать, с другой — у книжной ниши диван со шкафчиком и полкой в изголовье, который, как и стол в кухне, время не смогло сорвать с якоря, у окна — круглый раздвижной стол и кресло гигантских размеров. Оставшееся место занимают: столик-подзеркальник, он же аптечка, и тяжеловесный, низкорослый креденс [78] . На стене над диваном висит давнее, почти черное распятие…
78
сервант
Домотканый жёлто-коричневый коврик на полу комнаты скатан. У дивана стоит грациозный венский стул, на нем широкогорлая лабораторная банка с водой и акушерские причиндалы, градусник, марля, вафельное полотенечко с красным паучком вышивки в углу: бабушкина метка, три красных стежка — латинское аш. Спящая неверным, навеянным сном пациентка Вика лежит на диване, вид у нее расхристанный — юбка на полу, видны темные нитяные колготки, одна
Слышно, как бабушка хлопает дверцей шкафа в одной из комнат и подтаскивает стул.
Я присаживаюсь на стул рядом с диваном, закидываю обратно тяжелую Викину ногу, обтираю полотенцем испарину, устраиваю голову Вики поудобнее, промокаю кусочком марли слюну в углу рта и берусь выпростать неловко заведенные под спину Викины руки. Сквозь щель в дверце видны отблески огня в печке — они начинают поблескивать разноцветными искрами.
— Лесик, — зовёт меня бабушка из соседней комнаты, — иди прими у меня склянки.
На бабушкин зов с топотом бежит Вакса, издавая по пути фырканье. Я тоже, вытянув из-под Викиной туши руки, встаю. Руки, а особенно пальцы сильно печет — это означает, что Вика в общем-то здорова, хотя… ну да, бабушка попользовала её. Дар очистил Вику, и стафилококк, и что-то по-женски, что мучило её, ушло. Я вижу, словно в красной дымке — маленький, светящийся серебром комочек — ребёнок, девочка. Я знаю — в семь лет девочка сломает ключицу, а в двадцать уедет от сильно располневшей мамы очень далеко, куда-то под более синее небо. Под таким жарко даже в тени…
И вдруг… становится холодно… очень холодно, дыхание вырывается паром — откуда-то снизу доносится хриплый смешок и кто-то хватает меня за руку — твердые холодные пальцы сжимают мое запястье. Я дергаюсь назад, инстинктивно пытаясь вырваться — безуспешно. Я оборачиваюсь — на меня в упор, не мигая, смотрят нечеловеческие, абсолютно светлые глаза. «Когда бы туман или северный ветер имели глаза, они смотрели бы точно так же», — думаю я. Из абсолютной пустоты радужки двумя дулами винтовок в меня целятся зрачки, пригвождая к стене мою обмирающую от страха душу.
Глаза пялятся с абсолютно апатичного и безразличного Викиного лица, чуть подведенные пятирублевой польской тушью и тайваньскими голубыми тенями, жёлтые пятна мерцают болезненными бликами.
Голос, — не визгливый Викин, а холодный и шершавый, как бетонная стенка, говорит:
— Птичка в клетке! Ха-ха-ха! Попался!
Я делаю еще одну попытку вырваться, начинается возня, сопровождаемая хихиканьем мерзкого голоса.
Размазанный беременностью Викин ротик говорит покровительственным тоном:
— Не пугайся, не стоит, право. Хочешь, я покатаю тебя на коне?
— Он у меня необычный… — в голосе проскальзывает некая трещинка. — Может, он и вовсе не конь, но тебе должно понравиться.
— Вот как? — наконец-то разлепляю я губы.
— Всем детям нравится, — безапелляционно заявляет Викин рот чужим голосом. — Что скажешь?
В голове у меня ни одной мысли, в ушах свистит разогнанная трепыхающимся сердцем кровь. Я не говорю ничего. В печке трещит уголь, пуская синие и зеленые искры — «колдовской огонь», это означает — в доме злой дух. Внезапно я вспоминаю… Бабушка наливает воду в страхопудную старую черную керамическую миску, треснутые бока которой стянуты почти такой же черной проволокой. И, дав воде успокоиться, накрывает платком, тоже черным.