Сны Персефоны
Шрифт:
— Я хочу, мама.
— Хорошо, — согласилась та. — Одиночество — пепельное: цвет сгоревших надежд. Желаю, дитя моё, чтобы ты никогда не познала его…
Если бы та девочка из моего сегодняшнего сна поинтересовалась у меня: какого цвета ложь? Я бы, не задумываясь, ответила: как роза сорта «Амнезия».
Сейчас я сидела в салоне, смотрела на букет «Амнезии» и в который раз прокручивала в голове вчерашний
— …Ты не сказал ей? — Афина с явным осуждением смотрит на Аида, а я — шокировано — на них обоих.
О чём это они?
— Не сказал, — глухо отзывается Аид. Он протягивает руку, гладит красную ленточку гименеевых уз, трогает кольцо, вздыхает.
Меня словно рядом и нет. Они говорят только друг с другом. Но дальше так продолжаться не может: речь ведь явно обо мне.
— И о чём ты должен был сказать мене, дорогой муж? — я специально добавляю в голос яда и ехидства: ситуация начинает нервировать.
— О нашей свадьбе… нашем браке…
Аид не смотрит в мою сторону, буравит взглядом стол, теребит злосчастную ленту.
— И что с ними не так? — спрашиваю, холодея.
— Они — фикция, блеф. Мы никогда не были женаты по-настоящему, как боги. Нас не связывал узами Гименей.
— А кто же тогда? — свадьбу я помню слишком хорошо. И Гименей вон напоминал.
— Какой-то мелкий божок под иллюзией… — равнодушно бросает в пространство Аид, будто не признаётся мне сейчас в самой колоссальной лжи.
Судорожно вздыхаю: нож в сердце мешает сделать глубокий вздох. Перевожу взгляд на Афину. Она тоже ускользает от зрительного контакта.
— Ты знала? — удивляюсь, как ещё не шиплю от злости.
— Да, все знали. Даже настоящий Гименей, — она поднимается. — Я пойду. Дальше — сами.
И исчезает быстрее, чем я успеваю крикнуть: не бросай меня с ним! я боюсь его!
Но подруга уходит, а я, как подкошенная, оседаю на стул.
— За что? — бормочу тихо. — За что, Аид?
Он сначала тянется ко мне: по обыкновению — помочь, поддержать, но потом — отстраняется, закрывается.
— Я хотел, чтобы у тебя была свобода. Чтобы ты в любой момент могла уйти от меня, если вдруг встретишь кого-то лучше, если полюбишь другого.
— А ты меня спросил — хоть раз, Аид?! хоть раз? — слёзы начинают душить меня, — чего хочу я? Как ты мог, после того, как видел всё в мой голове? После того, как я родила тебе сына? Как ты мог не сказать?
— Потому и не сказал, — горько отвечает он. — Тогда, после той злой шутки Гермеса и Афродиты, когда я заглянул в тебя, я увидел любовь. Сплошную любовь. Столько любви, что захлебнулся ею, утонул в ней. Нас, подземных, нельзя так любить. Нам нечем заплатить за такую любовь. Я бы отдал за тебя жизнь, но, к сожалению, бессмертен.
Я фыркнула, как рассерженная кошка.
— Ложь! Сплошная абсолютная
— Разве это имеет значение? — он вскидывает на меня больной горящий взгляд. — Разве тысячелетия вместе не подтвердили наш брак?
— Брак, которого не было! Посмешище всего Олимпа! А я-то думала: почему они все ухмыляются, когда видят меня! Ты подумал об этом?
Я вскакиваю, сгребаю кольца и ленты, прячу их назад в коробочку, ищу свою сумочку.
Аид какое-то время наблюдает за моей суетой, потом вкрадчиво интересуется:
— Что ты делаешь?
— Собираюсь, чтобы уйти от тебя, — зло отзываюсь я. — Я ведь свободна.
— Немедленно сядь, — рявкает он.
— И не подумаю. Ты мне не муж. Я не обязана тебя слушаться.
— Не муж, значит? — я чувствую, что он закипает, но останавливаться уже не собираюсь.
— Да, ты вроде бы сам это признал.
— А как же Загрей?
— А вот сейчас позовём и спросим.
На мой зов сын является моментально, и тут же, по нашим напряжённым лицам, понимает, что происходит.
Делает шаг ко мне, обнимает за плечи:
— Правильно, мама. Тебе давно следовало уйти. Он недостоин тебя.
— Эй, — пинаю его в бок, — ты вообще-то о своём отце говоришь.
— Хоть и так, — соглашается сын, — я говорю правду.
И бросает разъярённый взгляд на Аида.
— Вот и славно, — глотая слёзы, говорю я. — Тогда я могу спокойно уйти.
Направляюсь к двери, чувствуя спиной тяжёлый взгляд Аида. Умоляю мысленно: останови! удержи! твоя! Но он не двигается с места.
Уже у входа меня догоняет Загрей — видимо, что-то высказывал отцу, забирает ключи:
— Мам, не возражай, но поведу я. Ты в таком состоянии — ещё в аварию попадёшь.
Грустно улыбаюсь:
— Я же богиня, что мне с этого.
— Не важно, — отмахивается Загрей и открывает дверь «Жука» со стороны пассажирского кресла, — поведу всё равно я.
Весь в отца. Они, мои мужчины, привыкли решать за меня, что для меня лучше.
Правда, теперь у меня только один мужчина.
Утыкаюсь ему в плечо и реву — жалко, по-бабьи, с подвываниями. Он напрягается, гладит, утешает, как умеет:
— Мамочка! Ну не надо! Он не стоит! Я вот знаю, что урод, поэтому никогда не скажу о своих чувствах Макарии!
И тут меня словно обливают холодной водой:
— Даже не смей так думать! И обязательно скажи! Если не скажешь — значит, ты трус. А я точно не рожала труса!
— Хорошо-хорошо, — как-то испуганно-поспешно соглашается сын.
Он привозит меня в салон: здесь, на втором этаже, у меня маленькая квартирка — так, убежище, где я останавливалась в особенно напряжённые дни: в праздники, при крупных закупках.