Собрание сочинений в 4 томах. Том 1. Вечерний звон
Шрифт:
Обвинительный акт публика прослушала без интереса: дело во всех подробностях уже было известно из газет.
Председательствующий обратился к обвиняемым с вопросом: признают ли они себя виновными.
Луки Лукич солидно ответил, что перед лицом господа бога он не виноват.
— А перед лицом закона? — спросил его прокурор.
— Я на законе стою с тех пор, как себя помню, — ответил Лука Лукич.
Защита запротестовала против выходки прокурора. Судья сделал ему внушение. Было видно, что дело с самого начала поворачивалось в пользу мужиков.
Прокурор
Сила этой внутренней убежденности была настолько могучей, высказывалась она с такой благопристойностью и величавостью, что суд одно мгновение являл собою зрелище полнейшей растерянности и смятения: главный зачинщик бунта оказался совсем не похожим на возмутителя, каким его изображало обвинительное заключение.
В сущности, Лужковский и прокурор пикировались вокруг показаний Луки Лукича, вследствие чего вопросы задавались только ему.
После того как Улусов окончил свои показания, Лужковский обратился к Луке Лукичу:
— Правда ли, — спросил он, — что господин Улусов вытащил вас из волостного правления за бороду?
Лука Лукич, помедлив, остановил взгляд на Улусове и ответил:
— Это, точно, было. Да, вона, поглядите на господина Улусова, эка помертвел!
Улусов и взаправду чувствовал себя прескверно: Лужковский отпускал по его адресу колкие шуточки, подставлял один капкан за другим; и как ни старался прокурор огородить Улусова, он то и дело попадал впросак.
На вопрос Лужковского Андрею Андреевичу, что он думает об отношении Улусова к мужикам, тот в простоте душевной выпалил:
— А он, ваша милость, всему селу петлю готовил. Он да его сподручный Карла Фрешер. Вот уж воистину сошлись два друга — змея да хапуга.
Это заявление было встречено таким дружным смехом публики, что председатель пригрозил очистить зал.
Два следующих дня были заняты свидетельскими показаниями Ольги Михайловны, Данилы Наумовича и Ивана Павловича. Они не смогли сообщить ничего такого, что укрепило бы шаткие позиции прокурора. Между тем Лужковский вытягивал из них такие показания, которые сводили на нет главные пункты обвинительного акта.
Ждали очереди Викентия — основного свидетеля защиты. Этот интерес подогрела прокламация, выпущенная социал-демократами и только что распространенная в Тамбове. Она была написана в очень резких тонах: социал-демократы обвиняли попа в сговоре с охранкой, называли его агентом Филатьева и совратителем крестьянства.
Экземпляр листовки через Сашеньку (она тоже присутствовала на процессе) попал к Лужковскому; тот, не утерпев, показал ее Викентию. Было это перед началом заседания. Викентий, прежде чем удалиться в свидетельскую комнату, разговаривал с Ольгой Михайловной по поводу школьных дел. Тут-то и появился Лужковский.
Отведя
Когда чтение окончилось, Викентий, пробормотав что-то насчет глупости листовки, отошел.
Свои показания Викентий начал при гробовой тишине.
В сущности, это были даже не показания, а скорее речь в защиту от нападок социалистов и краткое изложении примиренческих идей.
Лука Лукич не спускал с попа настороженного взора; Сергей слушал его хмуро, уставив глаза в одну точку.
Хотя показания Викентия лишь в самой малой доле касались существа дела, никто его не прервал. Речь свою он закончил при той же тишине, которая сопутствовала началу ее.
От перекрестного допроса Викентия защита отказалась. Прокурор и тут потерпел фиаско: всех сидящих на скамье подсудимых поп охарактеризовал как добродетельных людей, никак не способных к бунту. Вскользь свидетель уколол Улусова, заявив, что если бы не его чрезмерная надменность и корыстолюбие, печального недоразумения не было бы вовсе.
Председательствующий прервал заседание, как только прокурор исчерпал неудачные вопросы.
Едва Викентий вышел из судебного присутствия, в толпе послышались крики: «Провокатор, агент, зубатовец!»
Крикунов изловили и отправили в участок, а смущенный Викентий медленно поплелся по улице.
В тот день, когда Лужковский должен был выступать с речью, он часа три колесил по городу, останавливался у каждой церкви, разыскивал сторожа, отводил его к пролетке и долго совещался, вынимая при этом часы и наставительно постукивая по ним пальцем.
Извозчик слышал лишь отдаленные слова:
— Вечером… Не прозевай, братец. Помни час… Потом еще получишь! — и прочее непонятное.
— Эти таинственные переговоры кончались тем, что Лужковский совал сторожу трехрублевую ассигнацию, садился в пролетку, многозначительно прикладывал указательный палец к губам, потом им же грозил в сторону кланяющегося сторожа и ехал к другой церкви.
Речь он начал в зале, набитом битком.
Было послеобеденное время, в суд явились все те, кто по занятости на службе не мог присутствовать на утренних заседаниях.
Николай Гаврилович встал, осмотрел публику, перебрал лежащие перед ним листки и начал:
— Господа судьи! Документы прочитаны, свидетели выслушаны, обвинитель сказал свое слово, но жгучий и решающий вопрос не поставлен отчетливо…
В зале — движение, лорнеты, как по команде, вскинуты, председательствующий прикладывает сухую ручку к уху, а Лужковский, сделав паузу, продолжает:
— Между тем вопрос этот рвется наружу. Заткните мои уши, завяжите мне глаза, зажмите мои уста — все равно он пробьется наружу. Он в фактах нами изученного дела, о нем вещают те вчера и позавчера заведенные порядки в одной из послереформенных барских усадеб, где противоестественный союз русского человека с немцем-управляющим обессиливал русского мужика…