Собрание сочинений в пяти томах. Том 4. Пьесы и радиопьесы
Шрифт:
Палач. Видите, никто не откликается.
Писатель. Будто я и не кричал…
Палач. Никто не спешит на помощь.
Писатель. Никто.
Палач. И в доме никто не проснулся.
Писатель. Ни звука.
Тишина.
Палач. Что же вы не кричите?
Писатель. Какой в этом смысл?
Палач. Каждую ночь очередная жертва взывает о помощи, но никто не откликается.
Писатель. Сегодня умирают в одиночку. Страх слишком велик.
Тишина.
Палач. Не хотите ли снова присесть?
Писатель. Ничего другого мне не остается.
Палач. Я вижу, вы пьете
Писатель. Кто намерен сразиться с тобой, тому выпить не помешает. На, паршивая собака, получай! (Плюет шнапсом в лицо палачу.)
Палач(спокойно). Вы вне себя от отчаяния.
Писатель. Я плюю тебе в лицо, а ты спокоен. Тебя ничем не проймешь!
Палач. Не я должен умереть этой ночью.
Писатель. Палач не умрет никогда. До сих пор я сражался оружием, достойным мужчины, — оружием духа. Я был Дон Кихотом, добротной прозой воевавшим с уродливым чудовищем. Смешно! А теперь, уже поверженный, истерзанный вашими когтями, я должен пускать в ход зубы. Много ли добьешься таким оружием? Комедия, да и только: я борюсь за свободу, но у меня даже нет оружия, чтобы у себя дома, в собственной квартире прикончить палача. Можно я выкурю еще сигарету?
Палач. Сударь, раз уж вы решили бороться со мной, вам незачем спрашивать у меня разрешения.
Молчание.
Писатель(тихо). Я больше не в состоянии защищаться.
Палач. Вы и не обязаны это делать.
Писатель. Я устал.
Палач. Все когда-нибудь устают.
Писатель. Прости, что я плюнул тебе шнапсом в лицо.
Палач. Ничего. Я понимаю.
Писатель. Наберись терпения. Смерть — слишком трудное искусство.
Палач. Вы дрожите, и спички в ваших руках все время ломаются. Разрешите, я дам вам огня.
Писатель. Как и два раза до этого.
Палач. Да.
Писатель. Благодарю. Это последняя. Больше я не стану тебя утруждать. Сдаюсь на милость победителя.
Палач. Как все смиренные, сударь.
Писатель. Что ты имеешь в виду?
Палач. Понять смиренных очень трудно. Чтобы распознать их — и то надо много времени. Сначала я их презирал, пока не понял, что они великие мастера в искусстве смерти. Когда человек умирает как бессловесная тварь, он отдается моей воле и позволяет убить себя не сопротивляясь. Смиренные тоже не сопротивляются, и все же они умирают иначе. Они покоряются судьбе не потому, что бессильны. Сперва мне казалось: они поступают так, потому что боятся. Но именно смиренные не ведают страха. Наконец я вообразил, что нашел отгадку: смиренные — это преступники, они воспринимают смерть как справедливое возмездие. Но, странное дело, точно так же умирали и невиновные, люди, о которых я достоверно знал, что они не совершали никаких преступлений.
Писатель. Не понимаю.
Палач. Меня это тоже смущало, сударь. Смирение преступника — это понятно. Но ведь так умирали и невиновные — вот чего я не мог понять! Они шли на смерть так, будто по отношению к ним не совершается преступление, они воспринимали смерть как должное. Одно время я боялся убивать и почти ненавидел себя, когда мне приходилось это делать, — настолько безумной и непонятной для меня была их смерть. Мое вмешательство не имело смысла.
Писатель(усталым, печальным голосом). Блаженные! Блаженные дурачки — вот кто они! Кому нужна такая смерть? Если уж оказался в лапах палача, неважно, какую позу принимать. Партия проиграна.
Палач. Не скажите!
Писатель. Ты скромный человек, палач. Но сегодня победил ты.
Палач. Я всего лишь рассказываю, чему я научился у тех, кто был невиновен и принял смерть со смирением.
Писатель. Ого! Ты учишься у невиновных, которых убиваешь? Вот это практичный человек!
Палач. Смерть каждого из них навсегда запечатлелась в моей памяти.
Писатель. У тебя, должно быть, феноменальная память.
Палач. Я только об этом и думаю.
Писатель. И чему же
Палач. Пониманию того, с чем я могу совладать в человеке, а что мне неподвластно.
Писатель. Разве твоя власть не безгранична?
Молчание.
Ну? Что ж ты молчишь? Раз уж мы дошли до такой степени деградации, что палачам только и позволено философствовать, валяй, философствуй.
Палач. Сударь, власть, которая мне дана и которую я осуществляю собственными руками: серебряный полукруг опускающегося топора, сверкнувшая во мраке ночи молния карающего кинжала или петля, мягко набрасываемая на шею жертвы, — все это лишь малая толика власти тех, кто на этой земле творит насилие над людьми. Они убивают моими руками, они находятся сверху, я — внизу. У них множество оправданий — от самых возвышенных и одухотворенных до самых низменных; мне оправдания не нужны. Они приводят мир в движение, я же — та неподвижная ось, вокруг которой вращается их страшное колесо. Они правят, пугая людей моим мрачным ремеслом; в моих забрызганных кровью руках их власть обрела последнюю, окончательную форму, как гной обретает форму в нарыве. Я нужен, ибо насилие и зло неразделимы. И когда я, как в этот миг, сижу в свете настольной лампы перед своей жертвой и сжимаю под складками поношенного плаща рукоять кинжала, на меня обрушивается презрение. Позор убийства снимается с сильных мира сего и возлагается на мои плечи. Мой удел — нести на себе бесчестие властей предержащих. Меня боятся. Перед теми же, кто наверху пирамиды, не только трепещут — ими восхищаются. Вызывая зависть, они наслаждаются своими сокровищами, ибо власть полна соблазнов. Вместо ненависти они пожинают любовь. За всесильными тянется стая сообщников и клевретов. Словно псы, они подхватывают крохи власти, которые роняет властитель, и употребляют их себе на пользу. Темная власть силы и страха, алчности и бесчестия стягивает их в тугой клубок и в конце концов рождает палача, которого боятся больше, чем меня, — тиранию. Она бесконечными рядами загоняет на свои живодерни все новые и новые массы людей, этот процесс лишен смысла, потому что тирания ничего не меняет, она лишь уничтожает. Одно насилие влечет за собой другое, один деспотический режим сменяет другой, и так без конца, по нисходящей спирали, ведущей в ад!
Писатель. Замолчи!
Палач. Вы же хотели, чтобы я говорил.
Писатель(в отчаянии). От тебя не уйти!
Палач. Ваше тело, сударь, подвластно силе, ибо ей подвластно все, что распадается в прах, но моя власть не распространяется на то, во имя чего вы боролись. Это не подлежит распаду. Вот чему я, палач, презренный человек, научился у невиновных, которых настиг мой топор и которые не защищались. Когда человек в час своей безвинной смерти смиряет гордыню и отказывается от своих прав, отбрасывает страх, чтобы умереть, как умирают дети, не проклиная мир, то эта победа выше любой победы сильных мира сего. В тихой кончине смиренных, в их умиротворенности, которая, как молитва, захватывает и меня, проявляется чудовищная несправедливость смерти, противоречащая рассудку. В этих вещах, ничтожных в глазах людей, способных вызвать у них только усмешку или пренебрежительный жест, обнаруживается бессилие неправых, несущественность смерти и реальность подлинного, над которым я не властен, которое нельзя отдать в руки палача или бросить в тюрьму, о котором я знаю только то, что оно существует. Всякий, кто творит насилие, заключен в мрачное, лишенное проблеска света подземелье собственной сути. Если бы человек состоял только из тела, сударь, для власть имущих все было бы очень просто: они могли бы строить свои царства, как возводят стены — кирпич к кирпичу, — пока весь мир не окажется в каменном мешке. Но какими бы громадными ни были построенные ими дворцы, какими бы несметными ни были их богатства, как бы ни поражали воображение их замыслы и ни вводили в заблуждение их интриги — в тела обиженных и оскорбленных, чьими руками создается все вокруг, в этот хрупкий материал вложено знание о том, каким должен быть мир. Они помнят, для чего Господь сотворил человека, и верят, что нынешний мир обречен на гибель. Только когда он погибнет, наступит царство Божие. Эта вера сильнее взрывной силы атома, она все больше меняет облик человека, это как закваска в его инертной массе, снова и снова взрывающая бастионы насилия, или как вода, что мягкой струей размывает неприступные скалы и превращает их в песок, рассыпающийся в руке ребенка.