Собрание сочинений. Том 2. Царствие земное
Шрифт:
Покачиваясь, Прохоров отошел на несколько шагов, обернулся – одна щека скривилась в презрительной усмешке.
– Мотри, конюх, не промахнись. Тады тебе крышка. Глаз у меня… В армии первый разряд…
– Гад! Пьяница! Бабник! – настраивал, накалял себя Михей.
Но голос его дрожал. И дрожала рука, державшая на весу самодельное оружие. Он плаксиво спросил:
– Пошутил аль правду изрек о любовных связях с Косой?
Прохоров презрительно молчал.
– Ты сам гнида паршивая! – вдруг вскрикнула Косая и швырнула в Михея волчьим треухом…
Грохнул выстрел! За выстрелом – рванул взрыв! И весь машинный отсек охватил огонь!
Все трое успели выскочить из помещения. Они отбежали далеко, на сугробы, и оттуда протрезвевшими глазами глядели на огромный, злобно бушующий костер. Слышно было, как лопались паровые трубы, звенели стекла. В воздухе со змеиным шипеньем проносились осколки шифера.
Михей тихо
– А как же богачи? Померзнут, чай…
Прохоров тихо ответил:
– За них, дружок, не беспокойся. Они улетят на Веселую Звезду. Там всегда лето.
Косая оплакивала погибшего в пламени кота- алкоголика. Потому что он был тезка первого президента России, за которого она отдала голос и которого боготворила за то, что он не чурался порой выпить стопку-другую и сплясать барыню. Но она еще не знала, что в минуту взрыва в котельной его показывали по телевизору, и что он «отрекся от престола».
Осквернение
Федор локтем толкнул жену в мягкий бок:
– Мать, не храпи!
Храп прекратился. Ирина, шумно раскачивая кровать грузным телом, повернулась лицом к стене, тяжко вздохнула:
– Милостивец ты наш…
И погрузилась в сон. Федор с завистью подумал: «Вот организм… Дрыхнет без просыпа! А тут с боку на бок переваливаешься, как бревно в полой воде».
Федор зевнул, пытаясь отвязаться от думки. Мыслями-то раскуделишься, разворошишься, растормошишься… А завтра базарный день – колгота! Для приманки сна в воображении представил, что ему десять лет и он, босой, идет по лугу, а рой бабочек кружится вокруг него. Но вот одна бабочка ударилась оземь и превратилась в красивую девочку. «Как тебя зовут?» – спросил он ее. Она рассмеялась: «Догонишь… Тогда и скажу!» Он тоже рассмеялся. И погнался за нею. Но вдруг близко оглушительно загрохотало! Гром? Ох, Господи, да это же опять захрапела баба! Федор подосадовал о прерванном сновидении: что было бы дальше? Помешала Ирина! Но что такое? Уже не храп издавала жена, а какофонию звуков: хрюканье, блеянье, мычанье, мяуканье, кукареканье! Будто не спальня, а подворье, кишащее многоголосьем животных и птиц! Старик в сердцах выругался и, поддернув спадающие с тощего живота кальсоны, застучал голыми пятками по половицам – ушел в зал.
Светало. Федор, так как лежал на коротком диване скрюченным, ладонями потер оцепеневшие в коленях ноги.
– О-хо-хо! Люди добрые нынче, в воскресенье, позарюют, потом сытно позавтракают и пойдут в церковь, свечи поставят, помолятся во спасение души… во искупление… А мы, грешники постылые, непрощеные, будем народ обманывать, обсчитывать, вымогать, вытягивать кровную копеечку! Эх, доля ты горькая, незавидная! Видать, до гроба мне тебя пытать, мыкать!
– Ча-во! Ча-во расстонался, расплакался! Недовольный! Несчастный!
«Услыхала… – боязно вздрогнул Федор. – Щас заведется… Будет тарахтеть – не остановишь!» А «заводилась» Ирина всегда, как только он начинал скулить: «Лучше буду на воде и сухарях сидеть, чем чертовщиной заниматься…» Она в ответ рубила с плеча: «А че ж не сидишь на воде? То колбаску жрешь, то сметанку! И одежку тебе подавай попристойней! А пенсия… Неделю на нее прожить! А еще три на что? А дети-внуки в городе? Им тоже послать гостинцы, деньжонок…»
Ирина, могучая телом, со здоровым выспавшимся лицом, зазастила дверной проем, угрожающе-презрительно глянула на мужа.
– Несчастный, ступай в церковь, нехай поп тебя покормит! Кто туды ходит? Лодыри и притворщики. Им лишь бы не работать, а с разинутым ртом стоять перед картинками.
– Перед иконами, – поправил старик.
– Знахарь! – несколько примирительно пыхнула баба. И стала собираться. Стал собираться и Федор.
Нынешний перестроечный рынок мысленно Федору представлялся неким «секретным полигоном», на котором неведомо зачем и для чего испытывались сотни, тысячи людей на прочность, долговечность их душевных и телесных качеств. Ломовая, вредная сила давила, напирала со всех сторон: это бесстыдная, грубая обдираловка, исходящая от всевозможных госучреждений; это аховские условия – палатки устанавливались в грязи, в лужах, в снежной мешанине; это постоянные наскоки, пытки, исходящие от милицейских «держиморд». Однажды блюстители порядка неведомо за что арестовали Ирину. У нее от страха отнялся язык. Благо, что на время. Районная администрация непримиримо держала уличных торговцев в болезненном напряжении: меняла «место работы», придиралась по «неправильному» ведению документации. И еще мафиози готовили главный удар: беззастенчиво присваивали старые купеческие и советские постройки, с шиком и блеском отделывали их под вместительные магазины. Федор внимательно вникал в газетные и журнальные статьи, освещающие «развитие» рыночной системы в России, но до истинной сути, предназначения ее он так и не докопался,
При всей творившейся чертовщине Федор боялся не скудости хлеба на столе. Боялся, что хлеб будет стрянуть в горле. Он уже стрял! Потому что не полит праведным потом. Ежели мыслить охватнее, беспристрастно, вдуматься от чистого сердца: бизнес российский – это кто кого хлеще, круче объегорит, надует, разует-разденет. Начиная от производителей, поставщиков, перекупщиков и кончая теми, кому эта продукция необходима. Урон для Отечества чудовищный, ибо люди утрачивают здоровый человеческий облик. Взять хотя бы жену. Она была учительница. Знающая. Увлеченная. Любимая учениками и родителями. А кто или что она теперь? Куда подевался ясный, вдумчивый взор? Ласковые, искренние слова? Желание читать Чехова, Тютчева, Шолохова? Ходить в лес за букетом осенних листьев, радоваться росинке-былинке? Ничего этого нет. А есть обозленное, алчное, шельмовское существо. Деньги, предметы, вещи стали для нее дороже человека. «Надо благодарить президента, что дал нам возможность зарабатывать», – часто с молитвенной «ласковостью» повторяла она. Федору же было жалко ее до слез, когда она, загораясь неприятно-азартным румянцем, восторженно-лживо нахваливала уж точно до половины разбавленную на фабрике туалетную воду или носки, у которых в первый же день протрется дырка на пятке, а большой палец вылезет наружу. Чтобы не зрить ее жидко подрагивающий, вислый подбородок, бегающие, просящие, молящие глаза, он отворачивался и, затаившись (от стыда ни жив ни мертв!), ждал, пока торг закончится. Но после короткой передышки все повторялось: и слова, и жесты.
И не она одна такая стала. Беспощадный, анархично-разбойный рынок «перелицевал» на свой дурной, бедовый манер каждого, кто всецело, одержимо, обуянный слепой страстью наживы, ему отдался, поддался, продался… этому пожирателю, губителю судеб!
– Федь, ты че остолбенел? Не захворал, часом? Бледный какой-то…
– Спал неважно.
– Опять, поди, думал…
– Да ниче я не думал.
– Ох, полиглот! Отдам я тебя Жириновскому! Вот и будете на пару… два чудака…
– Темная ты баба!
– Темная. Да с копеечкой. А ты светлый… – Она махнула рукой: – Будя разглагольствовать. Поехали. В час нам добрый!
Когда санки, груженные по завязку набитыми плетеными сумками, попадали на голый асфальт, то полозья сухо скрежетали, и Федор с трудом их протаскивал на льдистую, скользкую гладь дороги. «Шоферить» входило в его обязанности. Мимоходом заметил на ветке воробья. Ветка трепыхалась от ветра, но он цепко держался когтями за нее, приседая и подмахивая головкой, громким чириканьем дразнил кота, который, прыснув мочой на стопу березы, силился напустить на себя равнодушный вид, но его внутреннее возбужденное состояние охотника выдавал нервно подрагивающий кончик хвоста.