Солдаты вышли из окопов…
Шрифт:
— Разве время теперь для этого?
— Почему не время? Теперь, по-моему, самый подходящий момент: пускай знают, за что идут проливать кровь. Нужна им, по-твоему, эта война?
— Но ведь напали на нас! — убеждал Карцев. — Как же теперь быть? Отдать немцам без боя всю нашу землю? Разве тогда лучше будет?
Он в смятении посмотрел на Мазурина.
Мазурин промолчал, закурил. Спросил про Балагина и Казакова. Потом они вместе вышли на Московскую улицу. Там, с пением гимна, неся впереди портрет царя, двигалась толпа. В первых рядах шли именитые горожане — купцы, крупные лавочники, врачи, чиновники,
— Да здравствует победа! Ура его императорскому величеству, самодержавнейшему государю Николаю Александровичу! Боже, царя храни! Ура! — весь налившись кровью, орал он с балкона.
Грузные лавочники в жертвенном порыве лезли вперед. Дамы снимали с себя серьги. Купцы махали бумажниками. Учитель гимназии дирижировал хором, певшим гимн. Плакал усатый пожилой человек в позеленевшем, длинном, как пальто, сюртуке. Дворники сочувственно смотрели на своих хозяев. Соборный протопоп, стоя на паперти, крестом осенял идущих. Мазурин молча и сосредоточенно смотрел на манифестантов.
— Князев… — медленно проговорил он. — Во время забастовки вызывал войска против своих рабочих. Пойдем, Карцев, нам тут не на что смотреть!
Они молча прошли почти целый квартал. Карцев потупился, горечь и недоумение накипали в нем.
— Я вижу, Мазурин, ты сердишься, — наконец заговорил он. — Разве я вместе сними? Я не за царя и не за Князева воевать пойду, а все же я… — Он вдруг с удивлением понял, что не находит слов для выражения чувств, которые казались ему такими простыми и понятными. — А все же я… русский, — неуверенно продолжал он. — Россия — моя отчизна, в ней каждый листочек дерева мне люб и дорог…
— Нет, брат, — с неожиданной для Карцева мягкостью сказал Мазурин, — на этой земле не нам дует ветерок, не нам шумят деревья и не нас с тобою греет солнышко. Родину свою, настоящую родину придется завоевать в революционных боях. Вот так-то оно… Прощай! Потом повидаемся.
Карцев остался один. Ему было нехорошо. Он не спеша шел в казарму и обрадовался, увидев во дворе кучку солдат и между ними Орлинского и Петрова. Среднего роста человек, с розовым лицом и пушистыми усиками над пухлыми губами, говорил:
— Хотели меня назначить к оставлению, а я отказался. Зачем я в тылу буду, если другие идут отечество и веру защищать? Вот и назначили меня в полк.
Он явно ожидал сочувствия, но почти все смотрели на него безразлично, а некоторые — насмешливо.
— Заелся ты от хорошей жизни, вот тебе и плохой захотелось. Это можно. Пробуй на здоровье.
— А ты легче, дурень! Может, он пострадать хочет?
Начался шумный спор. Карцев услышал голос Орлинского:
— Война — это бедствие. Страшное бедствие! Но бывают положения, как сейчас, когда надо воевать.
Его маленькая фигурка выпрямилась,
— Много у каждого обид, — твердо сказал он, — и мы не собираемся их прощать. Но наш счет мы не предъявим сейчас, когда отечество в опасности.
— Это его капитан Вернер нашпиговал! — с веселым удивлением крикнул кто-то.
Орлинского выручил Петров.
— Орлинский прав, — сурово заговорил он. — Ему, может быть, труднее, чем нам, прийти к таким взглядам, тем более надо ценить их. Сейчас не должно быть у нас никакого различия: все мы русские солдаты и будем драться с немцами за родину нашу!
Красное большое солнце склонилось к западу. Липа на краю двора стояла в нежном зеленоватом сиянии. Облака, как парусные лодки, уходили в далекие воздушные заливы. Где-то недалеко выпустили голубей; они, шумя крыльями, подымались ровными кругами и, схваченные солнечными лучами, становились сверкающими, пушистыми. Карцеву не хотелось говорить ни с Петровым, ни с Орлинским. Оба были правы, оба высказывали как будто то же, что думал и он, но — странное дело! — неприятно звучали для него их слова, пробуждали в нем недоброе чувство к ним. И с особенной остротой ощутил себя одиноким и несчастным. Куда пойти? Что делать?
И вдруг теплое чувство охватило его. Тоня! Как он забыл о ней? Карцев даже засмеялся от радости и быстро вышел за ворота. Увольнительной записки не взял — перед войной можно обойтись без нее.
Тоня шила. Увидев из окна Карцева, вышла к нему. Она похудела, была печальна. Обнявшись, они пошли в маленький сад за домом, где широко разрослись бузина и сирень, и тоненькие, как нитки, тропинки с трудом пропускали их.
— Два дня не приходил, — укоризненно говорила Тоня. — Забыл, что ли?
Карцев промолчал о том, что мучило его, обнимал, целовал Тоню.
— Уйдешь, скоро уйдешь, — грустно сказала она. — И ты, и Мазурин… Тоскливо будет без вас. Вот и Катя крепится, а вижу — тяжело ей.
Они сидели в саду. Воздух налился темной синевой. Совсем близко засвиристел сверчок. Галки торопливо пролетели на ночлег. Тоня посмотрела им вслед, вздохнула.
— Семен Иванович говорит, что война — болезнь. Ее изжить надо… А как изжить?
Глаза у Тони потемнели, словно и в них завечерело, она гладила стриженую голову Карцева, твердый погон на его плече упирался ей в грудь.
— Не хочется уходить от тебя, — печально сказал Карцев.
Он вернулся в казарму на рассвете. Проходя мимо третьей роты, заметил под одиноким деревом маленькую фигурку, лежащую на земле. Наклонился. Это был Орлинский. Он плакал.
— Люди!.. Я думал о людях, — дрожащим голосом говорил Орлинский. — О миллионах людей!.. Не могу представить, что Вернер, этот палач, поведет меня в бой за Россию!.. А как не идти? Должен идти!
Жены и дети запасных толпились вокруг казармы, входили во двор. Дневальные не останавливали их — не до того было. А вечером, когда уходило начальство, многие женщины заходили в казармы к своим мужьям. Приехала жена и к сверхсрочнику унтер-офицеру Машкову. Карцеву было дико смотреть, как этот черствый человек, бездушный, жестокий с солдатами, сидел возле маленькой беременной женщины, нежно держал ее за руку, гладил по голове.