Солона ты, земля!
Шрифт:
Настало время, когда человек не мог ничего. Власти могли все! Власти приказали идти и плевать на человека. И люди шли и плевали. А тот, кто не хотел, кто отказывался плевать — того оттесняла конная милиция к забору и держала кучкой под бдительным присмотром до особого распоряжения уполномоченного райкома партии и райисполкома товарища Кульгузкина. А люди шли жидкой цепочкой понуро, не поднимая глаз от земли и… плевали на человека, сидящего на табурете посреди сельской площади. Несколько поодаль стояли председатель сельского Совета по прозвищу Троха-Летун, секретарь партийной ячейки большевиков, председатель коммуны, еще не развалившейся полностью,
— Ты почему мимо плюнул? — схватил за рукав старичка глава советской власти на селе Троха-Летун. — А ну заходи снова, повторно! — Он тянул его в хвост колонны.
Старичок с силой выдернул свою руку из лапищи власти.
— Отстань ты от меня… Летун несчастный.
На помощь подоспел Кульгузкин, приказал:
— Туда его, к забору! С теми вместе!
А когда там, у забора набралось уже много, Кульгузкин приказал:
— Всех их в каталажку! Пусть посидят и подумают. И воды не давать сутки!
Когда сгрудившихся у забора непослушников стали теснить лошадьми к недавно отстроенной каталажке, Кульгузкин крикнул вдогонку:
— Не сутки! Двое суток не давать воды!.. А завтра вдобавок мы их обложим дополнительным налогом как подкулачников, как врагов нашей партии и советской власти. Понял?
А человек сидел ка табурете уже полдня, не шевелясь, весь в плевках. Солнце пекло ему голову. Перед глазами колыхалась улица, шевелились дома, готовые вот-вот перевернуться вверх тормашками… Люди подходили и плевали на него. Иные, правда, шепотом говорили:
— Ты уж прости, Никандрыч. У них сила… Ничего не поделаешь.
Никандрыч молчал. Казалось, он ничего не слышал и ничего не видел. Да и что он мог сделать, кроме, как терпеливо молчать? Он, сподвижник и личный друг проклятого новой властью и преданного официальной партийной анафеме бандита Плотникова! Ведь это он возил Плотникову передачи, когда тот сидел в барнаульской тюрьме в начале двадцатого года, он постоянно информировал его о всех крестьянских волнениях в степной части Алтая. После, когда Плотников сбежал из барнаульской тюрьмы и увел с собой всю тюремную охрану и унес все оружие, он, Василий Никандрыч Овсянников, стал добровольным интендантом первого плотниковского отряда — снабжал повстанцев и продовольствием, и лошадьми, и снаряжением, все добывал где только мог. И сыновей, воевавших когда-то у Мамонтова в армии за советскую власть, тоже послал к Плотникову в банды, как называли кругом крестьянских повстанцев Плотникова, поднявшихся за Советы, но без коммунистов. Ему бы, Никандрычу, покаяться (тем более Плотников убит, отряды его разгромлены), покаяться бы, ведь власти любят раскаявшихся — униженные, сломленные, они послушны, легко управляемы. Покаяться бы, вступить в колхоз, свести на общий двор всю скотину, сдать весь инвентарь (а у него много инвентаря, машин накопилось за годы), положить повинную голову на порог новой светлой и счастливой жизни. Ему бы, нет, конечно, все равно бы не простили, никогда бы не забыли дружбу с Плотниковым, но все-таки ггожилось бы хоть год-два дома. Но он не из тех. Не из тех, которые супротив своей совести идут. Поэтому вот и сидит теперь на солнцепеке, весь заплеванный. Сидит. И еще не известно, что страшнее — моральная смерть или физическая, натуральная.
Так или примерно так начиналась новая эра — эра коллективизации деревни, эра социализма.
2
Петр
Поэтому же еще до коллективизации уехал Леонтьич с женой, дочерью и внуком из родной Усть-Мосихи, дабы не корили непутевым зятем-контрреволюционером (дед Юдин и слово-то это до конца дней своих так и не научился выговаривать, да и сам зять понятия не имел о нем)… А здесь,
О Михайловке, никто не знает, что Костин отец расстрелян но приговору ревтрибунала. Сказали сразу по приезде, убит в гражданскую войну и — все, на этом и вопросы закончены. Много убито за гражданскую войну парней и мужиков. Всем вечная память… Жили тихо, мирно. Как все, вступили в колхоз. Настя работала на животноводстве, Леонтьич — конюхом. Костя запузыривал с ребятишками по улице — в партизанов играл, в деда пошел…
Жили, жили и вдруг на вот тебе — явился племянничек. Стоит на пороге унылый, побитый, виновато смотрит на дядю.
— Ну, чего тебе надоть? Чего явился, ирод рода человеческого?..
— Прощенье просить, дядя, заехал.
У Леонтьича удивленно начали расширяться глаза, брови медленно полезли на низкий морщинистый лоб — чего-чего, а такого не ожидал от своего нахального племянничка
— Исключили, дядя, меня из партии.
— Во-он чо, оказывается, — удивился Леонтьич.
И — подобрел. Отходчиво сердце русского человека. Особенно к чужому горю. Отпустило и у Леонтьича. Помялся в нерешительности.
— Тоды другое дело, — ответил неопределенно.
— Мне бы лошадей куда-нибудь поставить. А то они у меня сегодня хорошо отмахали.
Леонтьич не очень-то охотно прошамкал:
— Лошадям место найдем. — И сделал паузу, словно намекая: а вот как, мол, с тобой, надо еще посмотреть. — Так, стало быть, из партии тебя турнули? Должно, было за что. За что турнули-то? Поди, за баб?
Племянник ответил уклончиво:
— Да… почти что… Ну, так ты пускай меня через порог-то.
Дед стоял в дверях и с неприязнью смотрел на бывшего председателя ревтрибунала, на сына своей старшей сестры.
— Погоди. Вот посмотрю, стоит ли тебя пускать.
Но холодок в глазах Леонтьича уже таял — своя кровь брала верх над всем прочим.
Ужинали на этот раз без выпивки, почти всухомятку Настя забрала Костю и ушла к соседям, к Новокшоновым, к такой же партизанской вдовушке. Тем более, что ее сын Серега и Костя Кочетов были большими друзьями. Через их дружбу дружили и матери.
— Ну так за чо же все-таки тебя выключили из партии?
Племяш поперхнулся.
— Я ж говорю — за баб… Я коммуну создал в Тюменцевой. Дом отдал в эту коммуну…
— Это отцовский двухэтажный дом отдал в эту самую коммунию? Вот что значит не сам наживал! Сам бы строил — не отдал бы так, за понюх табаку… Ну и чо?
— А чо?
— Ну, дальше. Бабы-то тут при чем?
— A-а! Поселились мы все в одном месте, на выселках. Из одного котла ели, на общей постели все спали…
— Под одним одеялом все так и спали? — удивился дед.