Солона ты, земля!
Шрифт:
— А что? Расскажи. Я-то тебя знаю только смальства, когда вот таким бегал под стол пешком. А что потом с тобой было — откуда мне знать. А тем более, ежели не брешешь, партейным стал… Давай по махонькой чебурахнем еще, для разбегу… Ну вот, видишь, как оно хорошо идет-то… Давай рассказывай.
Племяш похрумчал сочным огурцом. Разогнал с переносья складки. Смахнул на пол крошки со стола. Облокотился.
— Слушай меня внимательно. — И замолк, уставившись сквозь своего дядьку. Не так часто, наверное, приходится ворошить то, не такое уж давнее. — В армию меня взяли в четырнадцатом, прямо сразу, в начале войны. И почти сразу же — на позиции. В тылу почти не держали. А туда приехали — из дому-то, из тишины-то деревенской — а там земля вверх тормашками летит, руки и ноги летят вместе
С землей-то. Немцы, как по расписанию, накрывают наши позиции, дыхнуть не дают. Там не то, что вот эта, партизанская война… А в нашей роте оказался большевик, вольноопределяющийся. Начал он среди нас, новичков — да
У племяша разгорелись глаза алчным волчьим огнем. Испарина на лбу сразу же высохла. Уши поджались — казалось, вот-вот покажет оскал, сцепится в своего дядю. Лампа, что ли, так свет бросала… Потом постепенно начал появляться румянец на скулах, ожили глаза, очеловечились. Долго молчал.
— Дай, дядя, квасу, — попросил он тихо.
Пил маленькими глотками без остановки, пока не опорожнил ковш. Обмяк. Опустились плечи. Посидели так. Потом заговорил тихо, с большими паузами.
— В лагере кормежка была аховая. Сухарик маленький- маленький и полкружки от котелка эрзац-кофе. Это — завтрак. На обед — баланду и овсянку. На ужин тоже какой-то суррогат. — Он начал снова постепенно оживляться. — Слушай меня внимательно. Думаю: «Не-ет, пока ноги носят, надо из лагеря выбираться». А там бауэры иногда ходили, выбирали себе работников, батраков, одним словом, по-нашему. И я стал приглядывать себе этакую, не очень чтоб старую фрау в хозяйки. Ну и чтоб не совсем уж мордоворот… Слушай меня внимательно.
— Слушаю, слушаю, Степушка, — егозил на лавке от нетерпения Леонтьич.
— И присмотрел. Правда, лет на десять постарше меня — этак уже за тридцать перевалило, только-только… Пышненькая такая, типичная немка, голубоглазая, беленькая. Носик только не арийский, курносенький. Он ее молодил. Словом, в самый раз такая… Выстроили нас на смотрины. Не все выходили на эти смотрины. Старых и немощных, например, не брали в работники. Правда, очень-то старых не было. Но под сорок-то были. В сравнении с нами, это уже старички. А немощных было много. Слушай меня внимательно.
— Да слушаю, Степушка, слушаю…
— Смотрю, идет, выбирает. Явно ей жеребца надо было. Обволок ее таким взглядом, чтоб коленки у нее заныли…
— Ух ты, Степка, и стервец! Ух — в меня! Весь в меня!.. Я, бывало, ух какой был!.. Ну, ну, дальше. Далыне-то как?
— А чо дальше? Как увидела меня, так сразу и повернула ко мне. Подходит прямо ко мне, а сама вдруг так задышала, задышала. Ноздрями так и водит. Узнала через переводчика, что сибиряк, совсем обрадовалась. Гуд, гуд, говорит. Шибир, давай, давай… Слушай меня внимательно. — Леонтьич нетерпеливо махнул рукой, дескать, говори скорей, без остановок. — Три года прожил я с ней — как сыр в масле катался. Собрался после революции уезжать, на колени пала, умоляла остаться. Говорит: все хозяйство на тебя перепишу, хозяином будешь. В конце концов, говорит, потом любовниц себе заведешь, если я для тебя старая буду…
А я что-то сдуру уперся — нет и все. Домой хочу.
— Много у нас на Руси дураков, — Леонтьич оттолкнул от себя с досадой миски с капустой, с огурцами.
Потом выпили племянник с дядей за счастливое возвращение русских солдат из плена, из лагерей.
— А в Питере, — оживился вдруг Степан Сладких, — мне в первый же день повезло. Слушай сюда. Иду мимо Таврического дворца. Дай, думаю, зайду посмотрю, что за дворцы имела буржуазия? Зашел. Этак с опаской. Не привык еще к революции-то. Думаю, сейчас шуганут. Ан нет. И первый, кого я тут встретил — знаешь кого? Того вольноопределяющегося из нашей роты. Узнали друг друга. Я так даже шибко обрадовался. Он, по-моему, тоже. «Слышал, говорит, тебя на каторгу упекли тогда?» Что мне оставалось говорить? Не скажешь же, что к немцам сдался добровольно. «Упекли, говорю». «Сколько отгрохал?» «Все, говорю…» Потом понял, в чем дело. Он-то раньше меня сбежал из роты. Только не к немцам, а в наш тыл. А после того, как я смотался, всю ячейку в роте и разгромили. Да, по-моему, во всем полку. Провокатор там завелся. Поэтому он думал, что и меня заграбастали. Вот так. Поэтому он потом спрашивает: «У тебя как с партийностью-то?» Отвечаю: «Ничего нет на руках, никаких документов». «Это, говорит, мы сейчас провернем». Повел меня внутрь дворца. Долго шли из комнаты в комнату… Слушай меня внимательно. Наконец, дошли. Уперлись в четыре стола, за которыми сидели десяток людей и каждый что-то писал усердно так. Один из них, видать, старший, судя по лысине и нарукавникам, поднял голову, спросил моего вольноопределяющегося: «Тебе, говорит, чего, Кашлаков?» Видать, знакомы они. Тот и говорит: «Помнишь, Миней Захарович, в моей роте ячейку разгромила охранка?» «Ну, помню…» Дело-то было шумное. Поэтому запомнилось многим. «Так вот это товарищ Сладких. Мы его тогда принять приняли в партию, а не оформили, билета у него нет». Лысый в нарукавниках встал, пристально посмотрел на меня. Потом на моего Кашлакова. Говорит: «А ты хорошо помнишь, что принимали?» «Ну, а как же! Я ж его сам готовил, рекомендацию давал». Больше и рассуждать не стали. Лысый говорит одному из своих: «Иван, выпиши партийный билет на имя товарища… Сладких, да? Вот, на имя Сладких. С четырнадцатого года? — спросил он у Кашлакова. Тот кивнул.
— Вот так я и состою в партии. Пять лет уже.
— Выходит, стало быть, так: пока ты там нежился на пуховиках с немочкой, а годы тебе тут считали?
— Выходит, так, дядя.
— Поди, все у нас партейные такие, а? Не слыхал?
— Сказать не могу, дядя. Никто мне так вот не рассказывал, не откровенничал. Да и я тебе первому рассказал. Никому раньше даже не намекал об этом. Понял? И чтоб ты — ни гугу! Имей в виду: со мной шутки плохи…
— Что ты, Степушка! Да я — это могила!.. А вот — они как? — кивнул Леонтьич на полати.
— Они дрыхнут. А потом они — ребята проверенные. Понял?
На рассвете, когда запрягали во дворе у Леонтьича лошадей, там, в Куликово, на квартире его дочери арестовывали Фильку Кочетова, его непутевого зятя. Не знал старый Леонтьич, что его племяш будет иметь вскоре самое прямое отношение к этому делу. Поговорить бы с племяшом — может, повернулась бы Филькина и Настина судьба чуток по-другому?
Но не знал всего этого Петр Леонтьич. Да к тому же, откуда ему знать, что обозначает такое рычащее слово «рревтррибунал». Разве знал, что за ним в то время стояли и жизнь и смерть. Чаще всего — смерть.
6
А ревтрибунал создавался так: председатель облакома Петр Клавдиевич Голиков на одном из своих докладов Главнокомандующему Мамонтову (Мамонтов, правда, не очень часто слушал такие доклады — в основном отнекивался от них) высказал предложение создать при армии ревтрибунал.
— Это что такое, военно-полевой суд, что ли? — уточнил Мамонтов.
— Почти. Но это не военно-полевой. А военно-революционный…
— Ну, и чем они отличаются?
— А тем, что военно-полевой суд защищал интересы буржуазии и капиталистов. Он был орудием в их руках. Он подавлял народные массы. Знаете, как бывало на фронте… Да чего вам, Ефим Мефодьевич, говорить — Сами помните, как бывало военно-полевым судом пугали солдат!.. А ревтрибунал защищает интересы трудящихся…
— В этом и разница? Не густо.
— Как то есть не густо? Разница принципиальная: то было против рабочих, а это — за рабочих.
Мамонтов вяло махнул рукой.
— Что тогда мужика там расстреливали, что сейчас здесь мужика расстреливать будут… — И вдруг повысил голос — Где ты тут, у нас буржуя возьмешь, чтоб расстрелять? Нету их, буржуев-то. Я, почитай, вообще в жизни своей ни одного буржуя живьем не видел. Так, стало быть, опять мужику и отдуваться… Ерунда все это — вся эта затея с ревтрибуналом, У нас разведки мало-мальски сносной в армии нету. Мы о противнике почти ничего не знаем. То, что Коржаев вокруг себя держит — это же не разведка. И не кортрразведка тем более! Милославский в Куликовой под боком у Данилова вон сколько времени орудовал. И контрразведка коржаевская запиналась об него — не могла нагнуться и рассмотреть. И его окружение… — Мамонтов помолчал, обдумывая, уж больно необычный вопрос-то — подытожил уверенно — Вот что надо создавать нам. А не военно-полевой суд. Это самое последнее дело — судить своего же солдата…