Сопка голубого сна
Шрифт:
Разлаялись собаки, жердь ткнулась в мягкое. Бронислав толкнул посильнее. Полусонное рычание... Он толкнул еще. Жердь сломалась с треском, верх берлоги закачался, пан полковник встал!
Сначала зверь высунул косматую голову с маленькими глазками и ушами, глянул сердито вправо, влево — собаки отпрянули,— глянул вперед, где у земли присело нечто с треногой. Шагнул туда, тренога выпрямилась во весь Брониславов рост — медведь тоже встал на задние лапы. Но в этот момент Бронислав, придерживая левой рухой треногу на голове, кинулся на него и вонзил ему нож в низ живота, острием кверху. Нож вошел, как в масло, и, касаясь кончиком позвонков, заскользил вверх до самой груди... Рык ярости и боли пронзил воздух,
Он лежал навзничь, озираясь кругом левым глазом, потому что правый заливала кровь. Медведь тоже лежал, опрокинувшись навзничь в двух-трех шагах от него. Из распоротого живота вывалились внутренности, к которым кинулись собаки. Зверь, ощерившись, глядел на свои кишки, на окровавленные собачьи морды, не понимая, что произошло, и медленно водил лапой перед глазами, чтобы согнать застившую свет пелену...
Бронислав выхватил из-за пазухи наган и двумя выстрелами в ухо положил конец его мучениям. Наклонив голову набок, чтобы кровь не заливала левый глаз, он отыскал куст, на котором повесил рог и протрубил один долгий сигнал и два коротких. Затем он уселся под деревом на обломках треноги и стал прикладывать снег к виску, которого не чувствовал совсем — там была голая кость. Рана жгла сильно, но душа еще сильнее.
Это отвратительно, решил он про себя. Никогда больше не стану убивать медведей...
«6—9 января 1913 г.— Мы прибыли в Старые Чумы в самое время: на небе как раз зажглась первая звезда. Нас ждали. Дуняша тотчас же распахнула настежь ворота, будто въезжал кортеж, а не пара оленей, запряженных в нарту. Она радостно хлопотала, совсем не похожая на ту девушку, которую я запомнил — бледную, испуганную, с синяком на щеке.
— Отчего тебе так весело, Дуняша, что случилось?
— Да вот сегодня польский сочельник... И потом — меня выкупили!
— Когда?
— Месяц назад.
Вера Львовна, встретившая нас на крыльце, услышала ее слова и подтвердила их. Как это произошло? Очень просто. Они с Дуней условились: если Кольцовых будет продолжать над ней издеваться, ее выгонят со службы. Издевательства продолжались, и они так и сделали. Кольцовых пришел спросить, что случилось, почему Дуню выгнали. Вера Львовна ответила, что у нее терпение иссякло, они девку бьют, и та потом ходит, как чумовая, ничего толком сделать не может, пусть живет дома, с ними... Те испугались перспективы лишиться вообще всякого дохода и заявили, что согласны отказаться от Дуни за пятьдесят рублей, как в свое время предлагала Вера Львовна. Но она говорит — поздно, я ищу другую прислугу, почти уже договорилась с Марфой Седых... Кольцовых совсем в панику впали и в конце концов продали права опекунства над Дуней за пятнадцать рублей... А ведь раньше требовали сто, бесстыжие!
— Баня натоплена. Как помоетесь с дороги, прошу к ужину.
Мы помылись, попарились, Митраша заново меня перевязал. В тот день буряты растерялись, им никак не удавалось остановить кровь, но, к счастью, прибежал Митраша, который, услышав рог, схватил кусок льняного полотна и чудодейственную Николаеву мазь, кедровую смолу с медвежьим салом, и помчался на звук. Хотя и немой, а самым толковым оказался. Подумал, раз я дую в рог, то, возможно, меня ранило. Он отстранил бурят и сам мною занялся. Смазал рану мазью и обвязал голову разрезанным на полосы полотном. На тринадцатый день голая височная кость затянулась тоненькой пленкой. Рана не кровоточила больше. Но он все же продолжал делать мне перевязки.
Я
Когда я вошел на кухню без малахая, Вера Львовна, показывая на повязку, спросила:
— Что с вами случилось?
— Меня погладил подыхающий мишка.
— Медведь?!
— В наши дни в охоте на медведя нет почти никакого риска.
— Тогда зачем охотиться?
— То-то и оно. Я дал себе слово, что это мой последний медведь.
— Вы мне после ужина расскажете все подробно. А теперь пойдемте в горницу.
Там я увидел по-праздничному накрытый стол. У стены стояла высокая, до потолка, елка, вся в игрушках, золотых цепях и мишуре. Под ней лежало несколько свертков.
— Положи туда же,— шепнул я Митраше, несшему завернутую в полотнище медвежью шкуру.
Вера Львовна взяла в руку тарелку с облаткой и сказала торжественным тоном:
— Я хочу кое-что объяснить вам, молодым,— никто не удивился, что она так обращается к Митраше, своему ровеснику.— Значит, так, празднование Рождества в Польше начинается с того, что разламывают облатку, которая заменяет полякам нашу просфору. Они делятся облаткой, как хлебом, поздравляют друг друга... И я вас, Бронислав, поздравляю и от всего сердца желаю скорейшей амнистии, чтобы вы вернулись к себе на родину и там рассказывали о своих сибирских друзьях.
— А я вам желаю, Вера Львовна, чтобы все прошлое забылось безвозвратно, чтобы вы снова смотрели на мир с такой верой, как из окна вагона в то летнее утро тысяча девятьсот шестого года.
В ответ я почувствовал на щеке легчайший поцелуй. Ее губы не были холодными, как я предполагал, и оставили ощущение чего-то теплого и неуловимого, словно дуновение майского ветерка.
Вслед за нами поздравили друг друга Дуня с Митрашей, потом мы их, обнимаясь и целуясь. Я сказал Митраше — «пошли тебе господь тысячу белок», а он сунул мне в руки листок из блокнота, которым он пользовался в самых важных случаях. Там было написано: «желаю вам Веру Львовну». Этот парень меня поражает своей проницательностью.
— А после облатки,— сказала Вера Львовна,— начинается самое приятное — вручение подарков. В польских домах подходят к елке сначала дети, потом взрослые, и все всем дарят что-нибудь приятное...
При словах «все всем» Митраша густо покраснел и кинулся к двери.
Я подошел к елке и взял сверток с моим именем, надписанный рукой Веры Львовны. Это оказалась праздничная сорочка из серебристо-белого шелка с богатой вышивкой на груди, воротнике и манжетах. Я поблагодарил и попросил принять от меня медвежью шкуру, добытую три года назад на емельяновском поле. Дуне я вручил комканый мешочек с двадцатью рублями. Девчонка обрадовалась несказанно. У нее никогда не было ни такого красивого мешочка, ни двадцати рублей серебром. Приятно было глядеть на ее сияющее, почти детское лицо — ей ведь всего шестнадцатый год... Мне она подарила теплые шерстяные чулки собственной вязки.
В этот момент вернулся Митраша с соболями для Веры Львовны и Дуни. Он ничего заранее не знал о подарках и теперь побежал во двор и снял с нарты соболей, предназначавшихся, вероятно, для брата и золовки.
Когда Вера Львовна и Дуня, подарив ему чулки и толстый кожаный блокнот с серебряным автоматическим карандашом, принялись обсуждать, что сшить из соболей, шапки или муфты, я вручил Митраше часы, купленные загодя в Удинском. Не будь он немым от рождения, я бы сказал, что он онемел от счастья. В глухой сибирской деревне часы вообще редкость, тем более у молодого, безземельного. А тут к тому же часы с цепочкой, которая торчит из кармашка жилета, чтобы всем было ясно: этот человек знает счет времени! Словом — предел мечтаний холостяка... Митраша схватил блокнот и написал: