Совершенная курица
Шрифт:
Помилуй, Дина!.. — вскрикнул превосходительство.— Что за фантазия!
Вовсе не фантазия!
Как тебе не стыдно! Дай мне ручку...
Превосходительство приподнял свесившуюся с кресла
ручку и поцеловал ее так смиренно, как не лизнул бы и смиренный Барбоска.
Я удивляюсь, зачем эти ненужные нежности,— сказала Дина,— к чему они, если ты не можешь исполнить самой простой моей просьбы!
Ах, Диночка, я всегда готов все для тебя сделать! Я...
Я удивляюсь, как у тебя достает мужества говорить такие вещи!
Знаешь, Диночка,
Неужели? Поэтому-то ты, верно, и дал собаке так истерзать книгу!
Ах, нет, Дина, это я сам уронил...
Сам уронил? Вот как! Позволь-ка мне ее! И это зубами прорвал первые листы тоже сам? C’est b^ete enfin! Je m en vais! [3].
и она вскочила с кресла и устремилась в двери.
Дина! Дина! — вскрикнул превосходительство, вскакивая тоже, поспешая вслед за нею и забывая впопыхах притворить дверь.
VI
Не прошло и мгновенья, как Барбоска уже носился из угла в угол по какой-то зале, затем, нашарив из нее выход, проник в другую залу, поменьше, где, едва только он успел показаться, на него бросился с пронзительным лаем какой-то растрепанный шпиц не шпиц, болонка не болонка, пинчер не пинчер, а затем кинулось какое-то поджарое существо и с криком: «Ах! Собачка, миленькая собачка!»— схватило его в объятия и начало целовать.
Оторопевший Барбоска начал биться, как рыба, попавшаяся на крючок, но, видя, что это бесполезно, обратил испуганные глаза на поймавшее его лицо.
Сначала ему показалось, что это его старая знакомая, старая мордашка Тобишка, которую он встречал иногда у пруда,— тот же нос с расщепом, те же губы, так же недостает зуба с правой стороны, такие же бурды \ такие же морщины,— но Тобишка не сжимала губ сердечком, не носила чепчика с лиловыми лентами, не говорила нараспев, не жеманилась, не подпрыгивала на ходу, не делала сладких глаз, не прижимала всех к сердцу; у Тобишки не было ничего кошачьего в манерах, глаза у нее черные, а не цвета перестоявшей овсянки, и от Тобишки не пахнет прокислым миндальным молоком.
Это незнакомая Тобишка, но, видно, доброе существо; она скажет мне, где цыпочка,— подумал несколько опомнившийся от изумления Барбоска и провизжал:
Где цыпочка? Где цыпочка?
Ах, бедненькая собачка! Как она визжит! Кто тебя обидел? Дорочка! Молчи!
Где цыпочка? Где цыпочка? — визжал Барбоска, то вырываясь из ее объятий, то снова кидаясь к ней и нисколько не обращая вниманья, что Дорочка, чуть не разрываясь со злости, старалась старыми зубами вырвать хоть клок шерсти из его хвоста.
Ах, ты, бедненькая собачка! Дорочка! Молчи! Иди на постельку... Я его уведу... Ну. пойдем, пойдем... Сюда, сюда...
Не сомневаясь, что его, наконец, поняли, Барбоска не заставил незнакомую Тобишку долго прищелкивать костлявыми пальцами: он полетел за нею со всею необузданностью обрадованного щенка...
Каково же было его отчаяние, когда он
Это я. Жорж,— сказала Тобишка.— Я привела твою собачку... Ведь это твоя новая собачка?
Да,— ответило превосходительство со своим обычным величием.
Он уже успел вернуться, по-прежнему сидел в кресле и курил сигару.
Какая миленькая! Она забежала ко мне, и моя Дорочка ужасно ее ко мне приревновала... Верно, она искала тебя... Я ее поскорее привела, чтобы Дина не услыхала лая,.. Как ее зовут?
Фингал.
Дай лапку, Фингал! Дай, мой славный, дай мне лапку...
Не будь у Барбоски развито до высшей степени, кроме чувства деликатности, и чувство справедливости, всегда подсказывавшее ему, что другие, не виновные в наших огорчениях, не должны нимало терпеть от них, и не помни он с такою живостью уроков тришкинской нагайки, которая как нельзя убедительнее объяснила ему мудрость пословицы: «Лошадка в хомуте, вези по моготе», он бы
оттолкнул даже эту, ласково протянутую руку.
Благонравие его было вознаграждено новыми ласками со стороны незнакомой Тобишки, но, невзирая на всю мягкость сердца, ласки эти были ему в тягость.
Ему хотелось обдумать свое положение, свой образ действий, а потому, улучив минуту, он забился в угол между диваном и креслом и притворился спящим.
Заснула, бедненькая собачка! Только как неспокойно улеглась! — повторяла незнакомая Тобишка, протискиваясь между мебелью и тормоша бедную, обремененную тяжелыми заботами и мрачными думами, голову Барбоски.— Погоди, я тебя хорошенько уложу... Я тебя хорошенько уложу... Вот так... Нет, лучше вот этак...
Наконец, она убрала свои холодные костлявые руки и оставила горемыку в покое.
Тяжелые часы провел Барбоска в этом душном углу!
В жарком воздухе, пропитанном дымом сигар, было что-то одуряющее, каждую минуту, при самомалейшем движении то бахрома со скатерти на столике трепала по глазам, то душил непривычный ошейник, то колола какая- нибудь вычурная ручка дивана или ножка кресла, то под лапу попадалась шпилька или под нос окурок...
Как раздражительно действовала на него неумолкаемая болтовня незнакомой Тобишки, перемешанная со вздохами и визгливыми возгласами, и басовые односложные ответы превосходительства, его постукиванье белыми пальцами по окраине стола, и струи дыма, которые он непрерывно пускал из-под усов!
Ему хуже сверла сверлил уши дребезжащий дискант:
Ах, Жорж! Обмануться так, как я обманулась во всех, это ужасно! Разве не ужасно?
И, как молотом, по ним бил густой, ровный, внушительный бас:
Конечно...
Трудно ведь после этого оправиться? Ведь трудно?
Разумеется...
Я всегда готова была для Дины всем пожертвовать... Я и не жалею об этих деньгах, мне их не надо,— что деньги! Но когда попираются наши самые святые чувства, тогда мы можем роптать... Ты согласен, что больно разрывать сердечные нити?