Спортивный журналист
Шрифт:
– Мой брат играет в Боудине в хоккей, – вдруг ни с того ни с сего сообщает она.
– Что же, – радостно и без грана искренности произношу я, – выбирая профессию врача, промахнуться невозможно.
Я покручиваюсь вместе с креслом, пристукиваю кончиками пальцев по подлокотникам.
– Медицина – чертовски правильный выбор. Вы участвуете в жизни людей, приносите им большую пользу, мне это кажется важным. Правда, по моим понятиям, то же самое может делать и спортивный журналист – и делать, надо сказать, очень неплохо.
В моем поувеченном колене, прямо в костях, пульсирует
– Почему вам захотелось стать спортивным журналистом? – спрашивает Кэтрин Флаэрти. Ее не проведешь. Отец кое-чему научил свою дочь.
– Ну. Один человек попросил меня попробовать, а у меня в то время ни одной, если честно сказать, идеи получше не было. Ни идей, ни целей. Я тогда пытался роман написать, но получалось не то, что я хотел. Поэтому я с большим удовольствием бросил его и пришел сюда, в редакцию. И ни разу об этом не пожалел.
– А роман вы закончили?
– Нет. Наверное, смог бы, если б хотел. Беда состояла, как мне кажется, в том, что пока я не Чивер и не О’Хара, никто писанину мою читать не станет, даже если роман я закончу, а я и этого гарантировать не мог. А тут у меня хотя бы куча читателей, тут я могу привлечь их внимание к тому, что еще остается для меня важным. Ну, то есть после того, как я добился кое-какого признания.
– Да, во всем, что вы пишете, словно бы присутствует попытка показать что-то важное, – говорит Кэтрин. – Не уверена, что у меня так получится. Должно быть, я слишком цинична.
– Если оно вас беспокоит, то скорее всего нет, не циничны. Это я уже понял. Я тревожусь на сей счет постоянно. А многие из тех, кто занимается нашим делом, об этом и вовсе не думают. У некоторых из них просто математический склад ума. Однако, на мой взгляд, можно научиться не быть циником – если вам достаточно интересно. Кто-нибудь сможет объяснить вам, как выглядят упредительные знаки. Наверное, и я мог бы проделать это в два счета.
Колено пульсирует, сердце ухает: позволь мне стать твоим учителем.
– И каковы же они, упредительные знаки? – Она усмехается, всплескивает медовые волосы, словно говоря: это, должно быть, любопытно.
– Ну, один из них – отсутствие беспокойства. С ним вы уже знакомы. Второй – это когда вы ловите себя на жалости к тому, о ком пишете, горе тут в том, что следующим, кого вы начнете жалеть, вы же сами и будете, а это уже и вправду беда. Обнаружив в себе мысль, что жизнь такого-то – настоящая трагедия, я понимаю, что совершил большую ошибку, и начинаю все писать заново. И по-моему, поступая так, я ни разу не застревал на месте и не впадал в равнодушие. С настоящими писателями такое сплошь и рядом случается. Читая их, я вижу, где они себе это позволяют.
– Вы думаете, что врачи тоже могут впадать в равнодушие?
Судя по ее лицу, Кэтрин встревожилась (насколько ей это доступно). А я поневоле вспоминаю Финчера и ничтожную, глупенькую жизнь, которую он, должно быть, ведет. Впрочем, она могла сложиться еще и похуже.
– Честно говоря, я не понимаю, как бы им удалось этого избежать, – отвечаю я. – Они видят так много горя и грязи. Вы можете попробовать поучиться
Кэтрин награждает меня самой сияющей своей улыбкой – глаза мерцают, крупные бостонские зубы переливаются на свету, точно опалы. Сейчас мы здесь совсем одни. Пустые кабинки тянутся пустыми рядами до самой пустой приемной и пустых лифтовых шахт – лучшего места, в каком могла бы процвесть любовь, и не придумаешь. У нас есть общее дело, да и вообще много общего: ее восхищение мною, мой совет относительно ее будущего, мое восхищение ею, ее уважение к моим мнениям (которые способны соперничать даже с мнениями ее старика). Забудьте о том, что я вдвое, самое малое, старше. В этой стране возрасту придают слишком большое значение. Европейцы смеются за нашими спинами, с удовольствием предвкушая все хорошее, что может выпасть на их долю между «сейчас» и смертью. Кэтрин Флаэрти и я – просто двое оказавшихся здесь людей, способных много чем поделиться друг с дружкой, у нас есть масса мыслей и большая потребность в подлинном взаимообмене.
– Вы и вправду великолепны, – наконец высказывается она. – Самый настоящий оптимист. Совсем как мой отец. Теперь все мои заботы кажутся мне сущей мелочью, от которой скоро и следа не останется.
Судя по ее улыбке, она и вправду так думает, меня же охватывает нетерпеливое желание поделиться с ней еще какой-нибудь мудростью.
– Я предпочитаю считать себя буквалистом, – говорю я. – Что бы с нами ни случалось, случившееся немедля становится буквальностью. И я стараюсь, в меру моих способностей, организовать мою жизнь лучшим образом, какой мне известен.
Я оглядываюсь на стол, словно вспомнив, что хотел навести некую важную справку – в отсутствующем там экземпляре «Листьев травы» или в захватанном томике Айн Рэнд. Однако на столе только и есть что большой пустой блокнот с желтыми листами – первый из них содержит мои неудачные подступы к Хербу и походит на старый список задуманных покупок.
– Если ты не кальвинист до мозга костей, возможности твои, по сути, безграничны, – сообщаю я и поджимаю губы.
– У нас семья пресвитерианская, – говорит Кэтрин Флаэрти и в совершенстве воспроизводит выражение моего лица – поджатые губы и прочее. (А я готов был поставить на команду Папы Римского.)
– Я тоже из этой компании. Правда, позволил себе дать некоторую слабину. Впрочем, думаю, ничего страшного в этом нет. У меня в последнее время забот выше головы.
– А мне, похоже, еще многому предстоит научиться.
И на долгое время в кабинке воцаряется серьезное молчание, слышно лишь, как лампы погуживают над нашими головами.
– Вам дали какое-нибудь задание, которое позволит вам набраться опыта? – экспансивно осведомляюсь я.
В моей голове забрезжила одна идея, но она пока еще скрыта горизонтом, а показаться Кэтрин замышляющим нечто я не хочу, поскольку это заставит ее в спешке смыться отсюда. (Я вдруг понимаю, до чего неприятна мне мысль о знакомстве с ее отцом, хоть и полагаю, что мужик он отменный.)