Среди пуль
Шрифт:
– Ты что? – спросила она.
– Ничего…
– Какое странное у тебя было лицо…
– Тебе показалось…
Она разложила на тарелки темное горячее мясо. Он налил в рюмки вино. Она сказала:
– Мы с тобой не в ответе за весь белый свет. Может быть, мир сошел с ума. Может, он хочет себя разрушить. Но мы это разрушение не пустим на наш порог. Здесь у нас с тобой нет разрушения, а одна благодать. Я люблю тебя. Пью за твое мужество, за удачу. Чтоб мы никогда не расставались.
Они чокнулись, и он вдруг снова подумал, что в последний раз слышит этот слабый хрустальный звон и видит, как любимая женщина подносит к губам искристую рюмку, и вино уменьшается, тает в стекле, и губы ее влажные, почернелые от вина.
Мясо
«Вот сейчас скажу… Когда кончится наш прощальный ужин… Нет, еще немного, недолго…»
– Когда ты болел, я ночью подходила к тебе. Ты бредил, метался. Я клала тебе на лоб мокрое полотенце, и ты приходил в себя, целовал мою руку.
– Этот бред, я не могу его тебе передать… Его не было очень долго, с самого детства, а теперь он вдруг повторился… Будто меня засасывает в какую-то красную пещеру, в узкую, хлюпающую кипятком горловину, в какую-то багровую бездну… Может, я возвращаюсь вспять, в материнское чрево, которое меня зародило и вскормило. Или, наоборот, душа расстается с телом, порывает с живой горячей плотью, стремится вовне…
– А ты слышал, как я к тебе подходила?
– Слышал, как кто-то подходил. Мне казалось, что это мама, и я ловил ее руку и целовал.
– А это была я.
– Когда мне становилось немного легче и жар отступал, ко мне возвращались детские, давно забытые переживания. Вдруг вспоминал, как мы в школе играли в фантики. У каждого был огромный запас этих конфетных бумажек. Мы держали их в жестяных коробках из-под леденцов. Там были дешевые полупрозрачные фантики от карамелек, «раковых шеек», соевых конфет. Мы называли их «солдатами» и никогда не жалели, когда их проигрывали. Там были фантики от шоколада с орехами, от дорогих конфет «Столичных», или «Белочки», или «Кара-Кумов». Мы ими дорожили, называли «офицерами», пускали в игру в редких случаях. Были фантики-«генералы». «Мишка на севере» или «Мишка в сосновом лесу» – они ценились как драгоценность и только в самых безвыходных случаях, когда кончался запас, направлялись в бой. У каждого уважавшего себя игрока были фантики от фирменного, редко встречавшегося шоколада «Птичье молоко», или «Макао», или «Золотое руно», красивые, глазированные, с золотом и серебром. Многие из нас никогда и не пробовали этих шоколадных конфет. Сами фантики были как гербовые бумаги на владение несуществующих дворцов и поместий.
– А мы уже не играли в фантики. Были совсем другие игры. Мама покупала мне шоколад «Золотое руно».
– Еще я вдруг вспомнил, что дома у меня, в шкафу, среди рухляди и старого хлама, есть плоская жестяная коробка с пуговицами. Там сотни пуговиц – железные, перламутровые, деревянные. Маленькие, от рубашек и сорочек. Разноцветные, резные, от маминых и бабушкиных платьев. Медные, со звездой или двуглавым орлом, от военных и чиновничьих мундиров. Целое собрание пуговиц, оставшихся от исчезнувшего нашего рода. Нет родни, нет одежд, а пуговицы в жестяной коробке хранятся. В детстве я любил их высыпать на стол, выстраивал из них батальоны, полки. Пуговицы маршировали на столе, как войска на параде.
– Хочу, чтоб ты разыскал эту коробку, построил свои полки, и пусть ты будешь полководец перламутровых пуговиц, а я буду принимать у тебя парад.
«Сейчас скажу…» – подумал он отрешенно, чувствуя, как приближается невидимая упругая волна то ли набегающего неотвратимого времени, то ли боли. Последним усилием
– О чем подумал? – спросила она. Они лежали на тахте среди пестрых рукодельных подушек. В изголовье, на тумбочке, стояла узкая ваза, и в ней свесила свою розовую серебристую звезду осенняя хризантема. – О чем ты подумал?
– Хорошо бы превратиться в двух маленьких невидимых кузнечиков. Спрятаться в корни высохшей теплой травы на опушке леса. Чтоб жизнь людей нас больше не касалась и мы жили своей, неведомой людям жизнью. Тихонько, без умолку звенели друг другу. О чем-то очень простом, бесхитростном, единственно важном в мире.
– Раз, два!.. Ты и я, мы маленькие зеленые кузнечики!.. Нас больше никто никогда не заметит!..
Он поцеловал ее руку. Она тихо засмеялась. Хризантема в вазе была, как лучистая розовая звезда… Ему хотелось дотянуться до нее, вдохнуть в последний раз ее прохладную невинную свежесть.
– Все уладится, – проговорила она. – Эти ужасные побоища кончатся. Много людей молятся, чтобы мир снизошел. Завтра, я знаю, состоится вынос иконы Владимирской Божьей Матери, вселенский молебен о мире с участием патриарха. Все успокоится, вот увидишь!
– Увижу, – сказал он, целуя ее пальцы. – Увижу…
– Очень хорошо помню эту икону. В детстве я любила ходить в Третьяковку. Не в главные верхние залы, где обычно было много народу, а в нижние, где висели иконы. Там было пустынно, тихо. За окнами зимний московский вечер, синий снег, последнее красное солнце на сосульках. И иконы. Я хожу от одной к другой, заглядываю в глаза святых, рассматриваю плащи, одеяния, пытаюсь прочитать полустертые надписи. Там были работы Рублева, его лазурная «Троица». И «Спас Ярое око», грозный, всевидящий, с золотыми волосами. И «Борис и Глеб» на красном и белом конях среди колючих скал и утесов. И «Церковь воинствующая» – бесчисленное воинство с летящими ангелами. И среди всей этой красоты – «Владимирская Богоматерь», смуглая, цвета спелой вишни, в тончайших золотых паутинках, ее огромные чудные очи, склоненная выя, обнимающие младенца персты.
– Тогда ты уверовала в Бога?
– Тогда уверовала в чудо.
– В какое чудо?
– В детстве я ездила к тетушке под Калугу, в деревню. Там Ока, белые плесы, сухие сосновые боры. Я шла по тропинке вдоль берега, и такая жара, кругом разнотравье, шмели, слепни, мотыльки. Все гудит, мелькает. Река синяя, песок, как тело человеческое, дышит, сияет. Иду, сама не знаю куда. Устала, разомлела, а все иду. Будто кто-то ведет. «Иди, говорит, и дойдешь!» Дошла до ручейка, до мокрой зеленой травы. Только в нее ступила, как из травы взлетела большая серая птица. Не знаю, какая. Не разглядела ее против солнца. Крылья стеклянно-прозрачные, глаза золотые, выпуклые, ветер от крыльев ударил в лицо. Я испугалась, но испуг был как радость, как ликование. Когда она улетела и в воздухе еще сверкала оставленная ею пустота, я вдруг увидела, что мир вокруг изменился. Трава стала зеленей, река ослепительно синей, песок белоснежным, цветы, как огни. И на белой с желтой сердцевиной ромашке сидит мотылек, как золотой раскаленный уголь. Я, по колено в траве, с промокшими ногами, чувствую, что в мире есть чудо и оно меня поджидает.
– И что же оно, это чудо?
– Наверное, это ты.
Ему стало вдруг больно. Они так редко говорили друг с другом, так нечасто исповедовались, что он не успел ее толком выслушать, не успел понять и постичь. И уже никогда не успеет. Все, что он узнал от нее, и все, что услышал, с этим он завершит свою жизнь, но уже без нее. И ему никогда не узнать, как выглядела та розовая тропинка в траве, какие зеленые свежескошенные стояли кругом копешки, какое на ней было платье, и плыл ли по Оке пароход, и паслось ли на той стороне в болотистой пойме ленивое стадо, и какое белое облако с блестящим быстролетным дождем стояло в тот день над стеклянной рекой.