Станция Переделкино: поверх заборов
Шрифт:
Героем непоставленной его пьесы стал Максим (то есть человек с внешностью и характером Максима Шостаковича, узнанным от Кучаева). Пьесу, между прочим, могли свободно поставить в “Современнике”. У меня с Табаковым потому и зашел в Софии (мы были на фестивале молодежи и студентов) разговор о Мишарине, что Лелик (как называли мы тогда Табакова) похвалил эту пьесу про Максима (и сам, по-моему, к роли Максима примерялся). Он хвалил пьесу и ругал Мишарина за то, что тот не приехал к ним вовремя на гастроли в Литву, где Табаков попробовал бы уломать Ефремова.
Ефремову пьеса не понравилась.
И,
Взбешенный и дневным отказом, и вечерним соседством с тем, кто отказал, Мишарин шваркнул об пол нераспечатанную (взяли в буфете домой) бутылку водки.
И Ефремову такой жест, видимо, запомнился.
Не прошло и четверти века, как он поставил пьесу Мишарина “Серебряная свадьба” с Олегом Борисовым в роли Михаила Горбачева (в пьесе он назывался Выборновым).
У меня такое впечатление, что вся накопившаяся за советские времена жажда — жажда всего, жажда сразу всего — утолена для большинства молодого населения страны пивом (не чем другим, как пивом-символом).
Пивом настоящих сортов, которых я так и не попробовал, — наливаются в нашей стране всего лет двадцать, а я пива не пью, предпочитаю ему напитки покрепче лет, наверное, сорок — ну, тридцать пять, не надо преувеличивать.
Выпил когда-то в Парке культуры (в “Пльзене”) двадцать четыре кружки чешского — и разлюбил, счел, что напился пива на всю жизнь вперед.
На самом излете восьмидесятых выпил я в Париже фужер настоящего пива — и подумал тогда: а точно ли все пиво, мне предназначавшееся, я уже выпил?
Но вернулся в Москву, вышел на следующие утро из дому — и первым, кого на Красноармейской улице встретил, был скульптор (автор памятника Ленину в Твери) Борис Палыч Барков.
Он сказал, что идет к “Семи ветрам” (неформальное название пивной, где даже знаменитые хоккеисты из “Динамо” и клуба ЦСКА отдыхали после тренировок): вдруг открыто и пиво есть (пиво и в пивных не каждый день бывало).
Помню одного идеалиста, сделавшего огромный флотский глоток из кружки — и удивившегося, что не полегчало после вчерашнего. Он задал тетеньке, торгующей пивом, бестактный вопрос: “Что же вы так сильно разбавляете?” Для ответа та чуть ли не по пояс высунулась из своей амбразуры: “Чтобы всем хватило!”
Но не потянуло меня вслед за Борисом Палычем на “Семь ветров”.
Не вернулся я к пиву и в изменившейся ситуации.
Мишарина Жора видел только в Тбилиси. У Вайнеров на местной студии снимался фильм, а Дедушка исправлял чей-то сценарий. Касса в тот день выдавала гонорары мелкими купюрами — и от буфета до номера Мишарина тянулся след из рассыпанных трешек и пятерок.
Мишарин вошел ко мне на восьмой этаж (я жил тогда на Аэропорте), как всегда, важный, элегантный, с новеньким портфелем (он всегда зачем-то ходил с портфелем), крепко прижимая к себе большую банку с консервированной югославской ветчиной.
Такая банка стоила шесть рублей (стоимость двух бутылок водки). Я ничего, конечно, не сказал. Но Мишарин без слов меня понял: “Я взял четыре
Он поставил сковородку на газовую плиту, пока я доставал граненые (севастопольские) рюмки.
Закуска была кстати, но все равно целая банка ветчины — это слишком. Пришлось спуститься в наш магазин “Комсомолец” еще за двумя… ну, не банками, конечно…
Моя служба в бывшем “Советском Союзе” начиналась в дни, когда к власти рвался ГКЧП.
Был у нас сотрудник, редактор спортивного журнала-приложения (я этот журнал курировал как первый заместитель Мишарина) Олег Спасский. В день перед развязкой событий я куда-то торопился, когда меня остановил мой приятель по АПН, хорошо знавший Спасского, и предупредил, чтобы мы (с Мишариным, разумеется) были со Спасским поосторожнее — он близок к Янаеву (для тех, кто не помнит: Янаев был фактическим руководителем ГКЧП). “Значит, их вместе расстреляют”, — механически пошутил я, усаживаясь на заднее сиденье служебной машины.
И надо было видеть на следующий день (когда Янаева повязали) лицо Спасского при встрече со мной в коридоре.
Но я-то не знал главного.
Не знал, что Мишарина главным редактором “Советского Союза” назначил Болдин — помощник Горбачева, предавший своего патрона. И поражение ГКЧП стало и поражением Мишарина.
Редактором он оставался еще несколько лет, но той поддержки сверху, ради которой и добивался редакторского кресла, был теперь лишен.
Мише Ардову попасть в кооператив “Драматург” было гораздо труднее, чем Кучаеву, — он не состоял в писательской организации и формальных прав (которые, конечно, нарушались, но выборочно и не бескорыстно) у него вообще никаких не было.
Но с кооперативом ему помог Жора.
Благодарность Ардова Вайнеру показалась мне отчасти чрезмерной. Я не призываю к неблагодарности — говорю сейчас только о форме выражения этой благодарности. Она казалась мне чрезмерной только потому, что Миша с Георгием дружили с юности — и мне (допускаю, что из корпоративных чувств) неприятно было видеть, когда старые друзья в отношениях между собой словно бы поменялись местами.
Возможно, мое впечатление, что Михаил в их юношеском союзе выглядел авторитетнее, было обманчивым. Не оттого ли, что видел я их обоих в основном на Ордынке, где один был сыном хозяев квартиры, а другой его гостем?
А сейчас в кооперативном доме на Аэропорте Жора не только выглядел, но и во всех смыслах был хозяином положения.
Даже Боря Левин, не имевший и сотой части достоинств Михаила (и в общественном плане ничего не значащий), чувствовал себя с Вайнером, по моим наблюдениям, свободнее, чем Ардов. Притом что Левин не скрывал своего преклонения перед Жорой-писателем, упрекая его лишь по-дружески, что тот плохо следит за своим здоровьем, не занимаясь спортом, а Миша непрерывно шутил, позволяя себе и слегка посмеиваться над тучностью хозяина квартиры, хотя и самого шутника не отличала худощавость. Помню, Левин, всегда бывший в курсе и культурных новостей, сожалел, что Жора до сих пор не видел фильма с участием Анни Жирардо, и Миша тут же ввернул, что Жора и сам в некотором смысле жирардо.