Станция Переделкино: поверх заборов
Шрифт:
В конце жизни Виктор Ефимович шутил, что дети превзошли все его ожидания: один сын — поп, а другой (Боря) — алкоголик.
В семье Вайнеров ни о какой ассимиляции (при вынужденном фокусе с отчествами сыновей) не могло быть разговоров и в шутку.
Однажды, отчаявшись после очередного отказа в грубой форме (кажется, в отделе кадров АПН), Жора за вечерней выпивкой в самом узком кругу брякнул, что ему бы хотелось побыть хоть ненадолго русским — и поступить на ту работу, какой он больше всего хотел бы заниматься.
Но больше таких приступов малодушия (кроме того, когда в газете “За образцовое
Вайнеры могли бы смотреть свысока и на очень известных писателей, избравших псевдонимы.
Они, возможно, и смотрели — достигнув успеха, Вайнеры (особенно Жора) придавали установленной субординации даже большее значение, чем следовало (история литературы знает примеры малоизвестных писателей с дарованиями, заметно — пусть и не замечено — превосходящими способности знаменитых братьев). При этом Вайнеры изначально старались расположить к себе литературную среду — дружили со многими.
Аркадий впоследствии признавался кому-то (кажется, Анатолию Гребневу), что первые их с братом гонорары целиком уходили на угощение издателей и вообще полезных людей.
Широким и щедрым братьям доставляло удовольствие приглашать в застолье и коллег, никакой особой пользы и не обещавших.
Когда-то Жора восторгался названием, которое дал своим путевым заметкам очеркист журнала “Юность” Виктор Буханов: “Аве София” (мы с ним были на фестивале молодежи и студентов в Болгарии, а Георгий Вайнер оставался верным читателем “Юности”). Но и двух лет не прошло, как я уже от Вити услышал восторженный рассказ о Вайнерах, державших стол на дюжину халявщиков.
У Вайнеров было все, что требовалось для дальнейшего расширения семьи, кроме грудного молока — на третьего ребенка молока у Жориной жены не хватило.
А у нас только молока и было в излишке — и мы с Вайнерами делились.
Теперь история о том, как бутылку такого молока я мог обменять на встречу с Высоцким и Мариной Влади.
Как человек, часто бывавший у Жоры, я, конечно, знал, что братья собираются провести встречу с Чингизом Айтматовым, Владимиром Высоцким и Мариной Влади не у Аркадия в Астраханском переулке, в квартире на Аэропорте. Но какую-то посуду, как понял я, случайно присутствуя при разговоре по телефону между Жорой и женой Аркадия Софой, на Аэропорт предстояло перебросить с Астраханского.
Жора разговаривал с женой брата нервно (при посторонних он таких выплесков себе нынешнему не позволял). Как я понял, его сердило, что Софа преувеличивает, на взгляд Жоры, значение приема таких важных гостей. Жора старался дать понять жене брата, что встреча происходит вполне на равных — и для него ничего в ней сверхъестественного нет. Но я видел, что Жора все же нервничает. И не из-за Высоцкого — Высоцкий снимался в картине по их роману (и был уже за своего), — а из-за не вполне понятного Жоре Айтматова.
Может быть, у Жоры закрадывалось сомнение, так ли высоко непроницаемый классик Айтматов ценит их книги, как Высоцкий?
Мои родители
В тот день я зачем-то заглянул к родителям и вечером. И, когда сосед сверху позвонил к ним насчет молока, не мог не изумиться отцовским чувствам Жоры: посреди такого важного для себя приема он вспомнил про молоко для младенца.
Я уже уходил — и в пальто передал ему бутылочку возле лифта.
“Может быть, ты зайдешь?” — из любезности спросил Жора.
Я знаком был со многими знаменитостями столетия, но в тех случаях, когда знаменитостями становились мои сверстники, прослеживаю одну закономерность: знал я их сколько-нибудь близко до того, когда к ним пришла громкая известность.
Могу и про Высоцкого сказать, что общался с ним довольно часто в его “довысоцкий” (если позволено так будет выразиться) период.
Меня такая ситуация сегодня вполне устраивает: мне стало интереснее размышлять о его судьбе, чем вспоминать частности встреч с ним.
Вспоминать об этих встречах мне вообще-то не в труд: иногда кажется — помню каждый день жизни.
Надеюсь, конечно, что это сильное преувеличение — о многом предпочел бы забыть (о сказанных глупостях, например, а еще больше — о глупостях сделанных).
Мне было семнадцать лет, когда познакомился я с Володей Высоцким в первый же день занятий в школе-студии МХАТ второго (первое было воскресеньем) сентября пятьдесят седьмого года. Два студента моего курса — Сева Шиловский и Витя Тульчинский занимались вместе с Высоцким в драматической студии при Доме учителя, кажется. И поступивший годом раньше, чем они, в школу-студию Володя сразу же к ним подошел.
Я запомнил его сразу — мне тоже хотелось поговорить со второкурсником (узнать, как и что).
Помню, что задал ему с целью втянуть в разговор вопрос: был ли он в самодеятельности первым артистом?
Он охотно разъяснил салаге-первокурснику, что по своему амплуа (характерного артиста или комика) он вообще не может быть первым на театре. Но если я спрашиваю, был ли он лучшим, то, конечно, лучшим он, Высоцкий, был.
Сразу после студии, когда разговаривали мы с ним чаще, пожалуй, чем когда рядом учились, он был чуть менее в себе уверенным — дела поначалу не радовали.
Однако на некоторую долю самокритики он бывал способен и в школе-студии.
…Я дежурил по студии и вместо присутствия на занятиях сидел в коридоре, чтобы вовремя дать звонок на окончание уроков. Высоцкий, видимо, был свободен от утренних занятий — к полудню только подошел — и подсел ко мне на гимнастическую лавочку.
Я дал звонок — и в ту же секунду из ближайшей аудитории вышли, продолжая начатый на репетиции спор, Валя Никулин (будущий знаменитый актер) и Витя Большаков с винтовкой. Они репетировали отрывок из “Любови Яровой” Тренева — Витя играл матроса Швандю, а Валя профессора, которого Швандя по ходу пьесы принимал за Карла Маркса.