Старые истории
Шрифт:
— Товарищ командарм! Что делать-то будем, кони в теле сдают, смотреть больно, душа рвется!
Что им ответишь? И так делали, что могли: требовали кормов у местных властей, выпрашивали, выклянчивали — словом, приходилось повертеться. В ближайших селах всю солому с крыш поснимали. Глянешь потом на хаты — черные стоят, голыми стропилами скалятся. Как после хорошего пожара.
После таких операций, на которые не от хорошей жизни приходилось идти, ловили мы на себе косые, недобрые взгляды. «Спасибо», прямо скажем, не услышишь. Особенно Клименту Ефремовичу доставалось. Ему ведь приходилось вести разъяснительную
Он про голод объясняет, про нужды страны, говорит о том, что сейчас от каждого потребуется максимум мужества, чтобы стойко перенести все трудности. А при этих словах у него-то самого лицо румяное, девушкам на зависть. Не объяснишь же всем и каждому, что это от тюрьмы царской наследство, били его жандармы, сосуды повредили.
Как-то спустя недолгое время — мы уже тогда в Ростове стояли — пришлось поехать Клименту Ефремовичу на табачную фабрику, с рабочими потолковать, распропагандировать их, как тогда говорили. Они бастовать придумали. Конармия прислала в подарок трудящимся Ростова железнодорожный состав с продовольствием. Бойцы это продовольствие по крохам собирали, от себя отрывали, чтобы только помочь городу справиться с голодом. Удивительную сознательность проявили и опять же, по тогдашнему выражению, понимание текущего момента.
Вагоны требовалось разгрузить силами рабочих. А на табачной фабрике слух пошел, что продовольствие семьям рабочих выдаваться не будет, а раздадут его партийному руководству и разному другому начальству. Фабрика забастовала. Администрация недосмотрела, партийная организация не сумела поговорить с людьми по-человечески, и получилась неприятность: станки стоят, люди шумят, толкуют промеж собой, власть ругают — забастовка, одним словом.
Городской комитет партии попросил Ворошилова съездить к табачникам, объяснить, что к чему. Тот уехал. А спустя часа полтора звонят мне из горкома и говорят:
— Семей Михайлович! Помогать Ворошилову надо! Он там справиться с народом не может, видно, враги здорово поработали, накачали людей.
Я человек горячий, мне кровь в голову молниеносно ударяет. Я после этих слов аж задохнулся от возмущения.
— Сейчас выезжаю, — говорю, — но вынужден вам напомнить, что каждый человек должен заниматься своим делом. Если я, командарм, выполняю свою работу недобросовестно — мою армию бьют, наших бойцов убивают. Если вы допускаете брак в своей работе — бьют наши идеи, убивают веру в наше святое дело. А теперь вы используете нашу популярность, чтобы залатать прорехи в своей деятельности. Я думаю, мы продолжим разговор в горкоме.
Повесил трубку — и на фабрику. А сам недоумеваю, как же это Климент Ефремович сплоховал? Да не может быть такого! Он всегда умел найти нужные, добрые слова, которые одни только и требовались в данный момент. Профессиональный революционер, сам в прошлом рабочий человек, он легко и непринужденно общался с любой аудиторией, со своим братом рабочим. Что же случилось на табачной фабрике?
Приезжаю. Мне, правда, долго оглядываться некогда было, но показалось — вся фабрика из одного цеха состоит, но зато цех народом набит, и народ этот кричит, гомонит, волнуется. А посреди цеха возвышение какое-то несолидное, и на нем Климент Ефремович мается. Что он говорит, даже не слышно, слова тонут в общем галдеже.
Я вскочил к нему на помост да как гаркну:
— Смирно!
Насчет
— Что вы шумите? — спрашиваю. — С вами человек разговаривает. Могли бы и послушать.
Тут пробирается вперед какая-то пожилая, иссушенная голодом и нуждой женщина. Лицом темная, а глазищи гневом сверкают. И говорит громко и нервно:
— Он тут нам про светлое будущее объясняет, которое нашей сознательностью и голодным брюхом мы достигнем, а ты на него посмотри!
И тут она стала в Ворошилова пальцем тыкать.
— Все, все на него посмотрите! Вон он какой сытый да красный! Мы, значит, будем голодное брюхо кушаками стягивать, вагоны со жратвой разгружать, а они, новые начальники наши, будут себе рожи отъедать? У меня муж в германскую погиб, дети с голода пухнут, их словами о светлом будущем не накормишь!
— Вот вы требуете от Советской власти, от ее представителей справедливости, а ведь сами вы несправедливы, — говорю. Народ заволновался, зашумел. Я руку поднял: — Погодите не соглашаться. Отчего это, скажите-ка, мы от вас такое неравноправие терпим? Вам тут враги наши нашептали в уши всякую вредную чушь, в дегте нас извозили — и вы тут же поверили каждому слову. Ворошилов вам правду говорит, ситуацию объясняет, а вы ему не верите. Лицо вам его не нравится? А знаете ли вы, что Климент Ефремович по тюрьмам царским сидел, его жандармы о стену каменную головой били, что он слух от этого потерял, жестокими головными болями расплачивается, сосуды у него на лице от жестоких ударов полопались, а вы — румяный да красный? Он от себя, как и все наши бойцы, последнюю краюху хлеба отрывал, чтобы детей ваших накормить, а вы?
В общем, поговорили мы по-доброму. У нас ведь какой народ? Если ему честно все сказать, поймут. И горы свернут. Только знали бы, во имя чего. А в конце митинга приволокли каких-то двух субъектов, что народ мутили. Оказались белыми офицерами.
Однако вернемся к нашему разговору. Ко всем бедам прибавилась еще одна. Как-то утром врывается ко мне Степан Зотов, начальник полевого штаба 1-й Конной, и прямо с порога кричит:
— Семен Михайлович, сап!
— Да объясни ты толком, — говорю, — сядь, успокойся.
— Какой тут покой, — отвечает, а сам с размаху как рухнет на стул, тот только застонал от его тяжести.
Степан Андреевич Зотов — донской казак. Это золотой человек был, работяга безотказный, командир талантливый. Его отличала поразительная трудоспособность. Казалось, ничто на свете не занимало его, кроме работы. «Не спит он, что ли, никогда?» — удивлялся я, в любое время дня и ночи видя Зотова за ворохом служебных бумаг. Он сам готовил проекты приказов, составлял оперативные сводки, часами анализировал разведывательные данные.
Степан был роста огромного и силы неимоверной: Оку Ивановича Городовикова — тот невысокий был — он на ладонь сажал и над головой поднимал. Иногда, на отдыхе, мы боролись — молодые были. Меня бог тоже силой не обидел, да и французскую борьбу я неплохо знал. Мне соперников (не смотрите, что невысокий), кроме Зотова, не было. А Степан меня просто на воздух поднимал, и я только ножками дрыгал.
Как все сильные люди, был он добр, спокоен, уравновешен. А тут лица на нем нет.
— Что же случилось? — спрашиваю.