Старый дом (сборник)
Шрифт:
— Ну и здоровые же ты крутишь из чужого, Иван! Гляди, чахотку схватишь… Хм, интересная это штука: нормальный человек вряд ли попросит у другого гривенник, а вот с куревом вошло в привычку: "Дай закурить!" и точка! Это я не из скупости, просто к слову пришлось. Табак — он на свете самый бессовестный товар.
— А ей-богу, верно! — задохнувшись едкой "моршанской" махоркой, поддакивает Часовой. — Копейку не попросишь, а табачок — очень даже просто…
— Теперь ты мне другое скажи, Иван: как это ты табачным зельем балуешься, если оно богом запрещено?
Вопрос застает Часового врасплох, он мнется, мелко смеется, без нужды слюнявит цигарку и отвечает совсем не по существу вопроса:
— Оха-ха, Олексан, ты скажешь!..
— Эх, Иван, твоим бы языком мед лизать! Правду говорят, что возле святых черти водятся… Соври-ка лучше, как ты в войну наших баб в православную веру обращал. Как ты, совсем монахом заделался или мужскую веру держал?
В хорошем настроении дядя Олексан всегда принимается донимать Часового расспросами о его "монашеской" жизни. Часовой поначалу отнекивается, хмурится, но, припертый к стене, сдается. Дядя Олексан от души хохочет, ударяя себя по коленкам:
— Во, монах-то, а! Люди воевали, кровь проливали, а ты, выходит, с бабами молился о победе? Петух своих кур учил бога понимать, ха-ха!.. Ну, шельма! Твое счастье, Иван: народ наш сердцем отходчивый. Шлепнуть бы тебя хорошенько, а люди простили! Да-а, отходчивы мы уж очень… Божий человек! Знаю я вашу братию… В городе тетка моя живет, без бога муху не обидит. Точная твоя копия, Иван, одна только разница — в юбке ходит… Случилось мне в город поехать — протез заказывать в мастерской. Знакомых у меня там нет, в гостинице переполнено, пришлось к тетке тащиться. В дом она меня впустила, а руки не подала: ты, говорит, грешный человек, табак куришь, вино пьешь. Ну, думаю, это еще куда ни шло, обниматься с тобой у меня особой охоты тоже нету… А тут к ней как раз пришли гости — древние старушки. Что там началось! Тетка с ними обнимается, целуется, плачут на радостях, а потом разом бухнулись на колени и ну давай молиться. Эге, думаю, угодил я в старушечий рай! Взял свою котомку и смотался, на вокзале ночь ночевал, на голой скамье провалялся. Вот он и есть, портрет ваш богомольный!
Боталов начинает волноваться, теребит бородку, брызгая слюной, доказывает свое. Дядя Олексан посмеивается:
— Э-э, не говори! Знаем мы вас, были вы у нас, после вас не стало самовара у нас! Без мыла лезете!
— Напраслину возводишь, Олексан, зря человека обижаешь!
— Хо, таких обидишь!
Затем он окончательно кладет Часового на лопатки:
— Как же так получилось, что твой бог позволил немецкому фугасу швырнуть тебя к черту в зубы? Выходит, богу все одно, есть ты на земле, или вовсе нет тебя! А, Иван?
Перед этим вопросом Часовой пасует и старается незаметно свести неприятный разговор на другое:
— Эхе-хе, всякое может с человеком случиться… Живем на божьем свете, землю толчем, грехами обзаводимся. Жить бы человеку при своем месте, тихо да мирно…
— "На своем месте"! — подхватывает дядя Олексан. — Ишь, чего захотел! Всякая жизнь бывает. Вот, например, есть такая ракушка, она имеет свойство зарываться в песок и живет таким манером двести лет. Вот это по-твоему, Иван! Согласен двести лет дрыхнуть, а? Всякая жизнь бывает на земле, а только человек ищет, где ему беспокойнее. Ершистый он, наш брат человек!
Спорить они могут без конца. Я постепенно теряю нить разговора и начинаю думать о своем. Приходит на ум привычный вопрос, он вытесняет все остальное: "Рая, милая Рая! Где ты? Почему так долго нет от тебя вестей?" Стараюсь успокоить себя: "Придет письмо, не может быть, чтобы не написала. А если долго, что ж… Мало ли как бывает. Пока она устраивается на новом месте, привыкает…"
— Эй, Олешка, пригрелся на стружках? Айда, вставай, подымайся, рабочий народ! До вечера надо управиться с кормушками.
И снова я встаю к верстаку. "Жив-вжик!.. Жнв-вжик!.." Из-под струга змейкой вьется лента стружки,
За ночь погода изменилась: пришла зима, такая долгожданная. Вчера, возвращаясь с работы, я с болью смотрел на дядю Олексана: каждый шаг давался ему с трудом, деревянная нога вязла, оступалась в липкой грязи, он трудно и долго взбирался в гору, спина его переламывалась и кособочилась. Часовой опередил нас, по-журавлиному вышагивая на длинных худых ногах, будто на ходулях. Под мышкой у него обрубок: божился накануне, что дома нечем печурку разжечь. Тащит он каждый вечер: то груду щепок, то клок пакли, то горсточку гвоздей. Дядя Олексан вначале будто не замечал этого, но сегодня, строго насупившись, предупредил:
— Ты, Иван, иной раз на хомяка смахиваешь: всякую дрянь в свою норку утянуть норовишь. Смотри, не зарвись, с мелочишки на большое потянет!
Часовой всполошился, замахал руками:
— Вот те крест, лишнего не беру! Сами знаете; детишки у меня, доглядеть за ними некому. Избенка нетопленная, дровишки вышли. Не ребятки — плюнул бы…
— Шут с тобой, щепы не жалко, бери! — раздраженно махнул рукой дядя Олексан. — А что до остального — смотри, остерегись…
Грязь и слякоть надоела всем "аж по самые ноздри", как говорит Генка Киселев. Ползут и ползут без конца серые, набухшие влагой тучи, нависают над самыми коньками крыш, порой кажется, что вот-вот зацепятся они за голые верхушки тополей и останутся висеть на сучьях грязные, серые лохмотья. Ветер пронизывает сквозь одежду, холодит разгоряченную в работе грудь…
Но сегодня всему этому пришел конец. В комнате непривычно просторно, на потолке играют светлые блики. Соскочив с постели, раздвинул занавеску, и в глаза ударил целый поток света. На улице лежал ослепительно белый, чистый, без единого следа снег. Первый снег!.. И странно: я подумал не о лыжах, а о том, что дядя Олексан теперь не будет оступаться своей деревяшкой в холодную, вязкую грязь. Зима принесла радостное ощущение: работать будет легче!
Дела на ферме продвигаются к концу. Кормушки все поставлены, перегородки сияют чистотой, заново разостлан пол. Девушки-доярки несказанно благодарны нам, оказывают всяческое внимание. Вечерами, подоив коров, они приглашают нас выпить теплого, пенистого парного молока. Мы заходим в маленький домик, где стоит сепаратор, и степенно, как и подобает мужчинам, поочередно прикладываемся к кружке. Первым пьет дядя Олексан, довольно улыбается и, проведя ладонью по губам, крякает:
— Ах-х, хорошо! Спасибо, девки!
Часовой тоже ухмыляется в бородку и подхватывает:
— Хе, с такой жизни… на грех потянет, истинный бог!
Доярки дружно смеются:
— Дядя Иван, женись другой раз! Выбирай тут же, глянь, сколько нас!
Девушки на ферме собрались бойкие, за словом в карман не лезут, чуть зазеваешься — тут же на смех подымут. Незаметно для окружающих я приглядываюсь к Анне Балашовой: что за человек она? Среди подруг держится особняком, старается быть неприметной, однако, странное дело: к ее словам здесь все прислушиваются. Голос у нее певучий: "Девушки, надо бы полы вымыть, а то люди засмеют…" — и пройдет всего, каких-нибудь полчаса — пол в сепараторном домике выскоблен, вымыт до восковой желтизны. Никак не возьму в толк: чем Анна берет сердца людей, отчего ее слушаются даже самые занозистые девчонки? Не слыхать, чтобы она кричала, ругалась — нет, наоборот, голос у нее тихий. Но голос этот слышен всем. Правда, я знаю ее и другой: осенью на заседании правления — ого! как она распалилась, казалось, вот-вот брызнут из глаз искорки! Не случись этого, кто знает, может, стояла бы ферма до сих нор без ремонта, или затянули бы его до самой зимы.