Стихотворения, поэмы, трагедия
Шрифт:
Смерть Лидии Дмитриевны переломила жизнь Иванова не только на две почти равные половины (в 1907 году ему исполнился сорок один год, а умер он восьмидесяти двух лет от роду), она явилась катализатором духовного кризиса, под знаком которого протекли многие следующие годы, годы «чистилища». Им предшествовала лихорадочная революционная атмосфера («ад») 1905—1907 годов, наложившая свой отпечаток на жизнь семьи Ивановых на знаменитой «башне» на Таврической улице, где практически еженедельно собиралась петербургская культурная элита. «Ивановские среды» — «утонченная культурная лаборатория», по выражению Бердяева, — совершенно особое явление в жизни Петербурга, широко отраженное в мемуарной литературе. И хотя после болезни Лидии Дмитриевны в декабре 1906 года, а тем более после ее смерти они стали нерегулярны и постепенно сошли на нет к весне 1912 года, когда Иванов навсегда покинул Петербург, влияние, которое он оказал на «литературный процесс» да и практически на всех его участников,
Даже не пытаясь сколько-нибудь полно обозреть круг его влияний и взаимодействий, лишь перечислим некоторые наиболее любопытные: каждый из этих сюжетов заслуживает отдельного разговора, многие уже стали предметом серьезных исследований. Во всех жестоких межсимволистских схватках — а Иванов неизменно оказывался в их центре — Блок принимает его сторону, и отзвуки ивановских идей можно проследить у него вплоть до «Катилины» и «Интеллигенции и революции». Кузмин (как и Волошин) долгое время жил на «башне», и дневник Иванова содержит немало любопытных свидетельств «руководства» последним прозаическими опытами Кузмина. А Белому Иванов подарил название романа «Петербург» и прозвище «гоголек», которое обессмертил Мандельштам в своем реквиеме 1934 года, — Мандельштам, сам в юности прилежнейший и благодарнейший ученик Иванова. На «башне» же состоялся дебют Ахматовой, а Гумилев открыто признавал, что только после лекций Иванова в «Академии стиха» начал понимать, что такое стихи. Эта «Академия» вместе с наследовавшим ей «Обществом ревнителей художественного слова», где Иванов некоторое время играл первую скрипку, имела большое значение для повышения стихотворной культуры следовавшего за мэтрами символизма поколения. Некоторое время «Академию» и «башню» посещал Хлебников, и для него общение с Ивановым явилось своего рода катализатором — и жизненным, и поэтическим.
Если говорить о более отдаленных связях, то здесь необходимо в первую очередь упомянуть Бахтина, идеи которого о «карнавале» и «диалоге» имеют немало точек соприкосновения с «дионисийством» и принципом «ты еси» Иванова. Немало страниц «Иконостаса» Флоренского представляют собой вариации на ивановские темы о «восхождении» и «нисхождении». А. Ф. Лосев, донесший до наших дней дух ивановского антиномического мифочувствования, без обиняков заявлял, что «целую жизнь являлся поклонником Вячеслава Иванова и его учеником». Театральные идеи Мейерхольда несут на себе неизгладимый отпечаток общения с Ивановым и внимательного чтения его трудов. И т д., и т. д. Здесь нет попытки какой-то гиперболизации значения Иванова: зачастую он лишь невольно оказывался в фокусе, на перекрестии разнородных тенденций и веяний, — но и современникам он запомнился в первую очередь своим «всеприсутствием» (А. Белый), «всепониманием» (Е. Кузьмина-Караваева, С. Троцкий), своим стремлением и умением очаровать, сблизить, соединить самых разных людей (Н. Бердяев). (Какая резкая, до дерзости, антитеза публичности середины — затворничеству и молчальничеству конца и начала. В этой антиномичности, каковая ведь не что иное, как еще один вид параллелизма, — весь Иванов.)
Годы с 1907-го по 1913-й — годы переходные, когда дописывалась его главная петербургская, «башенная» книга «Cor Ardens» и когда, уже вне Петербурга, были написаны первая книга «обновленного» Иванова «Нежная тайна» и основная часть поэмы «Младенчество», знаменовавшие собой существенную трансформацию его поэтики в сторону большей «прозрачности» (что также отнюдь не было бессознательным дрейфом в «ересь простоты», в квазиакмеистическую предметность, — помимо мотивов покаяния и отречения этот стилистический сдвиг действительно имеет смысл пути к простоте, но не в виде опрощения и упрощения, а к «вожделенной и достолюбивой» простоте как единству (III, 412)).
На эти же годы приходится загадочный эпизод жизни Иванова: возникновение «мистического треугольника» Иванов — Белый — Минцлова <26>. Мы не будем входить здесь во все перипетии этого оккультного союза. Это событие не оставило таких следов в творчестве Иванова, как строго симметричные «жизнестроительные» треугольники 1905—1906 годов (Иванов — Городецкий — Зиновьева: в книге «Эрос»; Иванов — Сабашникова — Зиновьева: в цикле «Золотые завесы»; кстати, сама идея треугольника предполагает более сложную систему параллелизмов, нежели бинарная конструкция), — разве что на счет соответствующих переживаний можно отнести особое увлечение Иванова в эти годы розенкрейцерской символикой. И тем не менее оно весьма важно как этап духовных и поэтических поисков Иванова. Всеобщий интерес к оккультизму у поэтов начала века не в последнюю очередь, по-видимому, был стимулирован его своеобразной «поэтикой». С этой точки зрения оккультизм привлекателен как раз теми чертами, которые были характерны и для поэтики Иванова: реструктуризацией окружающего мира, тенденцией к «семиотическому тоталитаризму», развитой техникой «чтения» и «подстановки», багажом «прообразов», где сцеплены мифы и символы всех стран и веков. Оккультные
По сути дела таковы же (в определенной ипостаси) и поэтические переживания. Но, в отличие от переживаний оккультных, они не предполагают персонификации переживаемого бытия, опасной своей политеистической тенденцией. И довольно скоро Иванов отошел от теософии и антропософии (не изменяя, впрочем, более традиционной христианской мистике Я. Беме и Новалиса): не потому ли, что слишком дорожил самим переживанием смысла, которое, в конечном счете, отождествлял с переживанием Бога, чтобы дробить его в бесчисленных «демонских личинах»; именно об этом он и писал в дневнике: «При каждом взгляде на окружающее, при каждом прикосновении к вещам должно сознавать, что ты общаешься с Богом» (II, 806). И, «переменяя помыслы», он все увереннее шел по стезе христианского монотеизма, все более укрепляясь в идее единства и единственности, которая и привела его в конце концов в марте 1926 года в лоно католической церкви.
В 1913 году Иванов окончательно переселяется в Москву. Конечно, этот переезд был обусловлен целым рядом сугубо семейных, личных мотивов. Однако, как обычно у Иванова, такое объяснение было бы опрометчиво «поверхностным». Уход из Петербурга, апокалипсического «города-морока», в святорусскую Москву символически закреплял в жизненном тексте путь к духовному трезвению, покаянию, выразившемуся, в частности, в укреплении христианского фундамента его мировоззрения и окраске его в цвета своеобразного неославянофильства.
Параллельно, как мы уже говорили, происходила соответствующая трансформация его поэтики, зримым свидетельством которой является, например, постепенное «рассасывание» пышного многоначатия в его поздних книгах (мы еще раз убеждаемся в императивной согласованности и переплетенности всех трех «компонентов» ивановского «романа»: поэзии, философской публицистики и «жизненного текста»). Переезд в Москву — это и буквальное, а не только метафорическое возвращение к истоку, то есть реализация одной из центральных ивановских идей-символов: именно в Москве он родился 16 февраля 1866 года, здесь прошло его детство (не случайно в те же годы написана поэма «Младенчество» — поэма о раннем московском детстве, об «истоке»). Свое законченное поэтическое воплощение антитеза Москва — Петербург получает у Иванова в «Повести о Светомире-царевиче», где противопоставлены друг другу «два града»: призрачный, решетчатый, обреченный водной гибели — и святорусский, церковный, твердостенный, восстающий, как Феникс, из пепла <27>.
Это противопоставление служит как бы российской проекцией Августиновой оппозиции «Град земной — Град небесный», которая, в свою очередь, становится одной из структурообразующих в «Человеке» — московской поэме, противостоящей петербургскому «Cor Ardens». (Заметим, что водная символика Петербурга и огненная — Москвы, опираясь на историко-географическую фактичность, ее вновь развоплощает — как это произошло и с водно-огненой картиной Цусимского боя, — ассоциируя воду с Дионисом, хаосом, нисхождением, а огонь — с восхождением, преображением.) После революции и смерти жены В. К. Шварсалон в голодной Москве 1920 года Иванов с детьми находит пристанище в Бакинском университете, где читает лекции, занимается со студентами, защищает диссертацию о Дионисе. И этот эпизод его жизненного странствия не может избегнуть погружения в стихию смысла: жизнь в Баку — это «встреча с оргиастическим Востоком» <28>, — сам Иванов подробно описывает в монографии «Дионис и прадионисийство», написанной в Баку, шиитский праздник шахсей-вахсей, свидетелем которого он был именно в период своего вынужденного «паломничества на Восток». Для него очевидны сохранившиеся здесь «пережитки древнего энтузиастического плача» со множеством элементов, «родственных Дионисовой религии», он подчеркивает «мощь единой оргиастической традиции» Востока, — непосредственный контакт с этой традицией, с «живым Дионисом» и становится прочитываемым нами глубинным смыслом вполне, казалось бы, случайного зигзага его судьбы.
Переезд в Рим в 1924 году также осмысливается Ивановым в терминах «двух градов» и вновь с обильным использованием символики огня и воды («Римские сонеты»). Вода теперь — в соответствии с той же тенденцией к преодолеваемой (мерцающей) амбивалентности — это вода римских фонтанов, знак вечности, aqua viva; Рим как бы синтезирует «огнистую славу» кремлевских куполов и влагу, теперь уже благодатную, оформленную, почти скульптурную, — стихию преображенную и примиренную, уже не невские пучины «влажного бога» — Диониса, но брызги на поросшем мхом демоне и проказливых «курносых чудищах» римских водометов. Этот синтез подчеркнут строками заключительного сонета, где «перемешиваются» слова, ассоциирующиеся с огнем и водой: «Пью... солнца свет... подобна морю слава / Огнистого небесного расплава...».