Столп. Артамон Матвеев
Шрифт:
Фёдор Алексеевич был в походе по монастырям. Письмо взялся прочесть князь Юрий Алексеевич Долгорукий. Сказал прямо: «Советы старца мирным договорам противны, а в Киеву съезду быть немочно».
Афанасий Лаврентьевич уповал на личную беседу с великим государем — не допустили. От царя приехал крайний князь Василий Фёдорович Одоевский, объявил Репнину и Прончищеву:
— Самодержец Фёдор Алексеевич указал: старцу Антонию письмами с послами не ссылаться. А до вас, бояр и великих послов, у его царского величества вопрос: «Впредь Антонию с послами видеться пристойно ли или ему
Святейший Иоаким, подслащая отставку от посольской службы, призвал к себе инока Антония и выслушал его.
— Я всеми мерами стоял против султана! — От обиды неудачливый посол не сдержал слёз. — Слепы бояре! Слепы! Не видят опаснейшего для России врага. А имя ему — мусульмане. Коли султан пойдёт теснить великого государя, поляки да малороссы будут с тем, у кого сила, у них ведь в тайниках души свои виды на Московское царство. А там поднимутся государевы татары: астраханские, казанские, сибирские, касимовские.
— Поднимались! — сказал патриарх. — Зимой под Кунгур на лыжах приходили. Острог взяли, крестьян по деревням вокруг вырезали. Киргизы Томский уезд поныне пустошат и под Красноярск подступали. Калмыки и татаре на Пензу сделали набег, посад сожгли. Но стоит царство, хранимое Господом Богом. Стоит твердыней пресветлой.
— Святейший, ты понимаешь меня! — воскликнул Антоний, но патриарх головой покачал.
— Ни за какие выгоды и премудрости нельзя отдать святорусский город Киев — ни Магомету, ни папе. — Дал целовать руку огорчённому иноку и сказал на прощанье: — Благословляю тебя, отче Антоний, на труды иноческие, на смирение спасительное. Помолись обо мне.
...Грохнулся на пол, расплескав воду, черпачок — старец выронил. Задремал.
Хозяин заворчал по-медвежьи, двинулся на постояльца, будто сломать его хотел, но тут дверь отворилась, и вошли архиерей и воевода. И оба к иноку. С ласкою, к себе зовут.
У хозяина все косточки мягкими сделались, рухнул на колени, только старец даже и не глянул в его сторону.
Потом уж, помогая менять колесо в карете, напуганный до смерти грубиян спросил кучеров:
— Кто сей инок?
— Ордин-Нащокин, в царстве Алексея Михайловича — правитель.
2
А другой бывший правитель, Артамон Сергеевич Матвеев, криком кричал из Пустозерской холодной страны. Горькие послания его долетали до приятелей, до всесильных недругов, но в ответ — молчание.
Писал Никите Сергеевичу Одоевскому, сыну его Якову Никитичу, Кириллу Полуэктовичу Нарышкину, дважды — Юрию Алексеевичу Долгорукому. Взывал к милосердию всесильного Ивана Михайловича Милославского, искал сочувствия у Богдана Матвеевича Хитрово. Слёзно просил замолвить словечко перед великим государем духовника его протопопа Никиту Васильевича.
Ох, далеко Москва от ненужных ей. Слава Богу, воевода Гаврила Яковлевич Тухачевский не брезговал гонимым вельможей. Как мог, облегчал участь отца и ни в чём не повинного
Ходил Артамон Сергеевич с Аввакумом говорить. Ревнитель старого церковного обряда был умён, учен, но впадал в безудержную ярость, когда речь заходила о Никоне и даже об Алексее Михайловиче. Тридцатый год сидел батька в яме, а смирения не обрёл. Уж такая кровь неспокойная. С товарищами по несчастью не умел жить в мире. Собачился с дьяконом Фёдором, проклинал тихого мудрого человека и проклятия свои рассылал по всей России. С добрейшим Епифанием расплевался. Епифаний в спорах о трёх образах Троицы склонился к Фёдоровой вере о слиянности Отца, Сына и Святого Духа в единое...
Артамон Сергеевич принёс Аввакуму бумагу, перо, чернила. Сынок же его Андрей Артамонович на саночках приволок милостыню для всех четверых сидельцев: по пятку рубин да по туеску морошки.
— Слышал я, замирение у вас? — полюбопытствовал Матвеев-старший.
Аввакум насупился:
— Ради старца Епифания согрешил. Старец прост, а Фёдор и рад чистую душу сетьми своими опутать. Горько мне было Епифания потерять, вот и лазил к Фёдору мириться. Кланяюсь ему, прощения прошу, а сам и не знаю, о чём мои поклоны. Фёдор-то обрадовался — сломил-де Аввакума. Давай блевать на Троицу, а я будто и не слышу. Старец рад, бедный... Но примирение наше внешнее, о внутреннем и подумать боюсь.
— Ах, батька! Плохонький мир Богу угоднее, нежели война. — Артамон Сергеевич изумлялся страстотерпцам. Будто не в ямах — на горных вершинах восседают. Царей судят, патриархов клянут, народы благословляют! О божественных тайнах разговоры у них как о домашнем. Аввакум о Троице вещает, словно еженощно ходит перед Вышним Престолом.
— Артамон, Артамон! Ты говоришь о войне как боязливый и малодушный, о ком заповедано: пусть идёт и возвратится в дом свой, дабы не сделал робкими сердца братьев его, как его сердце.
«Ишь — пророк!» — усмехнулся про себя Артамон Сергеевич, вслух сказал:
— Верно, мне ли о войне лясы точить. Я лет тридцать—тридцать пять всего воевал. И о мире какие у меня понятия? Искал для Московского царства мир всего-то пять-шесть годков.
— Чего серчаешь? — Аввакум перекрестил из ямы Артамона Сергеевича. — Я о мире да о войне духовной. Великие подвижники — не нам чета — и те зевали, мирились с бесами, а потом блевали от того соблазна. Людям надо почаще головы свои щупать, не растут ли рожки? А всё ради покоя, ради мира, смердящего мертвечиной.
— Стражи поглядывают. Пойдём с Андрюшею. Помолись о нас, батюшка.
— Спаси вас Бог!
— Домна, супруга Лазаря, челобитье подавала. Воевода Гаврила Яковлевич бумагу с пятидесятником в Москву отправив.
— Сколько этих челобитных писано! В царском Тереме не токмо нас, горемык, боятся, но и чад наших. Моих детишек по ссылкам да по тюрьмам с самого рождения мыкают. Алексей, друг твой, шепнул бесенятам своим: искоренить Аввакумово племя! По сю пору искореняют. А он, Тишайший-то, безумный лжец Богу, — в смоле ныне сидит.