Столп. Артамон Матвеев
Шрифт:
За стеною звонко тюкали топоры: бельцы сруб ставят. Избушка получится небольшая, но ладная.
Захотелось на солнце, к свету. Увы! Небо вот уж с месяц белёсое, снег не идёт, а вроде бы висит во влажном воздухе. Летом здесь, должно быть, комарье, болота кругом.
Инок Савва, ища уединения, ушёл с речки Толвы из Спасо-Елиазаровской обители сюда: бездонными трясинами отгородился от людей.
«Как же он-то здесь жил, насельник благословенного Афона? Там — одно синее море у ног, другое над головой! Свет, благодатное тепло, благоухание цветущих дерев... Турки изгнали из рая. Господь
Мысли перетекли на недавнее, всё ещё не отжитое в сердце. Закипели обиды. Алексей Михайлович нашёл себе покладистого служаку — Артамошку Матвеева. Ни единого человека нет при царе, кто бы видел дальше собственного носа. Да и носы-то у всех — репкой!
Ненавистен был Афанасий Лаврентьевич для всей тупорожей оравы — псковского замеса, вольнолюбие в крови, немецкая учтивость. За королевского угодника слыл.
Сердце, распирая грудь, давило на рёбра, но как оставить мысль недодуманной, хотя уж сто раз всё это в мозгах проверчено и по полкам расставлено.
«За Киев ухватились, павший в царские ручонки, как нечаянное яблоко. Казакам рады-радёшеньки! А ведь подлейшее племя, измена для казаков как чох, не наздравствуешься. Невдомёк: принявши казаков, получили границу с османами — а это война на века. Османы пожиратели земель. Сербию прибрали, Болгарию, Валахию, Молдавию. Польшу трясут, как яблоню. Австрия — нынче есть, а завтра в Вене вместо цесаря, выкинув из дворца столы, сядет на пол, цветные подушки под боки — какой-нибудь паша».
Гнев перечеркнул высокий лоб яростной морщиной.
Неужто непонятно? Для турок распри христианских государей — пожива. Лопают Европу, как пирог. Афанасий Лаврентьевич не нравится? Но куда денетесь от правды? Лекарство от турецкой напасти одно: соединить христианские силы, метлой вымести заразу не токмо из европейских стран, но и Византию освободить из-под ига. Египет! Сирию! Господи, Святую землю! Место Магомету в пустынях аравийских.
За такой поворот так ли уж дорого Киевом поступиться? Того и Господь хочет, ибо не даёт победы над погаными христианскому воинству. Надо же понимать Божий Промысел».
В келию вошёл старец Езекия, Афанасий Лаврентьевич был отдан ему в послушание.
— Изнемог? — В голосе старца гроза и громы, но личико умилительное, глаза как незабудки. Вот росточком не удался, за стол сядет — одна голова наружу. Маленькие люди — властолюбивы.
Афанасий Лаврентьевич покорно поднялся.
— Ступай в дровяной сарай, отпили пенёк, чтоб мне за столом сидеть повыше.
Послушание не больно лепое, но хочешь быть монахом, умей подчиняться. Пошёл, отпилил аршинный пень, принёс в келию.
— До чего же ты глупый! — закричал старец. — Это же сосна. Смола будет выступать. Берёзовый пень сыщи али липовый.
Пришлось
— Нанижи кусочки сала, по лесу на кустах развесь. Синичкам голодно, а сальце они любят.
Глянул Афанасий Лаврентьевич на своего наставника, но стерпел. Сел нанизывать на нити кусочки сала. Езекия же, улёгшись на лавке, принялся рассказывать о своей обители — голос добродушный, басовитый. А ведь с полчеловека!
— У нас многое построено попечением князя Ярослава Васильевича Оболенского. Сё был добрый псковский князь. Мы ведь своим княжеством жили.
Афанасий Лаврентьевич усмехнулся.
— Умником себя почитаешь? — В голосе наставника слышалась уж такая простодушная жалость, стыдно стало. И дальше без укора говорил, горестно: — Ты всё пыхаешь. Я-де над многими людьми поставлен был, царство по моему слову жило... А всё равно ведь дурак. Дурь-то у тебя на роже, как печать. Во всей вселенной готов свои установления утвердить, а о себе, о душе, оскорблённой гордыней, недосуг попечься. Постригут тебя со дня на день, но иноком ты не скоро станешь.
— Прости, старче! — Афанасий Лаврентьевич опустился на колени перед наставником.
— Бог простит, — сказал Езекия печально. — Ложись, скоро уж на работы...
— О князе ты говорил.
— О князе. Жену он к нам привёз. Еле дышала. А князя даже в ворота не пускают. Он на дыбы, велел было воинам ворота топорами рубить, но тут вышел к нему игумен Кассиан, поклонился: «Старец, грешный Савва, повелел сказать мне тебе, князю, — не вступай в обитель с княгиней. У нас здесь правило: жён в обитель не допускать. Если преступишь отеческую заповедь, княгиня не получит исцеления».
Князь смирился, прощения попросил. Тогда сам преподобный вышел к нему за ворота, отслужил молебен, княгине-то и получшало. Домой воротилась в полном здравии. Ярослав Васильевич на радостях плотину нам соорудил — монастырь-то вёснами подтапливало. Добрую плотину, на три версты, а по ней дорога. Молитва преподобного крепкая. Крепче стен каменных. Когда Стефан Баторий приходил, поляки трижды пытались зажечь обитель, да ничего у них не вышло. Иноки во Псков ушли, никого не было в пустыньке-то нашей, а полякам, слышь, чудилось великое многолюдье! И шумы, и воинские клики. Мы преподобным зело сильны.
Езекия умолк, и Афанасий Лаврентьевич услышал: спит. Сон старца был воробьиный, а тут как раз позвонили, позвали к трудам.
Езекия поднялся бодрый, отдохнувший.
— Преподобный отче учил нас: «Возлюби благого Господа не звуками токмо, не одеждою нашею будем показывать любовь к Нему, а делами. Дела-то иноческие — любовь друг к другу, слёзы, пост, воздержание, жизнь по подобию древних святых отцов. Коли назвал великого подвижника отцом, так будь ему истинным сыном».
Послушание Афанасию Лаврентьевичу игумен назначил в пекарне: просеивать муку, разбирать пшено для каши, камешки отделять, зёрна лебеды... Трудился с охотою, но о предстоящей службе думал со страхом: неужто опять будет в тяготу?