Столп. Артамон Матвеев
Шрифт:
— У султана под Каменцом больших пушек с полдюжины не было.
— Всё это, — Матвеев показал руками на долгий ряд орудий, двоивший Красную площадь, — отправится, как дороги просохнут, в Малороссию. А Днепром, так и в Запорожье...
Серко кивнул, но промолчал. Артамон Сергеевич рассердился, уязвил казака:
— Впрочем, не всякому кошевому пушки надобны... Некий Вдовиченко там у вас объявился. Слух пустил: в Писании-де сказано: сын вдовицы все земли усмирит. Обещал казакам разорить Крым и Царьград,
— Меня там не было, — сказал Серко. Говорил он по-русски, но глазами отчуждал от себя.
— Турки взяли у короля дюжину городов, мальчикам делают обрезание, церкви обращают в мечети... Как пойдёт трава, надо ждать хана и визиря под Киевом, мимо Сечи тоже не пройдут.
— У вас на то Самойлович! — Запорожец не мог простить, что Москва не его двинула в гетманы.
— Сечевики били челом великому государю — вернуть им своего славного вождя Серко. Царь внял просьбе. Крымских мурз одно имя твоё приводит в трепет. Или тебя радует, что Сибирь далека от хана, от турок, от поляков?
Серко коршуном глянул на Артамона Сергеевича, но ни слова в ответ. А пушки всё катились, катились.
— Государю нужны верные люди. — Матвеев повёл речь о самом главном. — На Украине у нас нынче много друзей: ждут большого войска. Есаул Лизогуб обещает Канев сдать, просит царское величество слать полки за Днепр — уверяет, все города отложатся от Дорошенко, кроме Чигирина. И Сечь с Кодаком прямо-таки молит занять, чтоб туркам не достался.
— Лизогуб — лиса, — сказал Серко.
— Лизогубу я не верю, — отрубил Матвеев. — Я тебе верю, кошевой... Если раздрай между казаками кончится, турки в Малороссии недели не устоят. И татары за Перекоп не сунутся. Потому и обхаживаю тебя. Неужто таким воинам, как твоя милость, не жалко своего же народа? Каждый год гонят татары дивчинок, хлопчиков стадами. Всё в Гезлев, на продажу за море. Не хочу накаркать, но мальчиков в янычары определяют. Потом явятся ругаться над батьками, над сёстрами.
Серко медленно-медленно повернул голову к Матвееву:
— Дай коня, саблю да волю.
— Вот и гарно! — улыбнулся Артамон Сергеевич. — И конь у тебя будет, и пушек с тобой пошлём, чтоб о приходе своём мог возвестить Запорожью.
Недели не минуло — целовал Серко руку великому государю. Алексей Михайлович сам говорил казаку:
— Отпускаю тебя ради заступничества гетмана Ивана Самойловича. Писал я к королю Михаилу, обещал отпустить тебя и запорожцам обещал. Езжай, служи.
Патриарх хворал, но тоже пожелал видеть Серко. Встретил сурово, поднёс образ Спаса:
— Целуй! На верность православному государю Алексею Михайловичу. Да будет
Серко икону поцеловал.
— Изменишь или только помыслишь изменить, прельстясь Туретчиной или посулами королевскими, покарает тебя Бог ужасной карою. — Питирим сидел согнувшись, но, сказав страшное, распрямился, улыбнулся. — Рождён светлым — будь воином света. У тьмы соблазнов тьма, да уж очень дорогая плата за те соблазны. Вечная мука вместо вечной жизни.
Пожелал говорить с Серко и князь Юрий Алексеевич Долгорукий. Могуществом великого Белого православного царства манил.
— Потрудимся, ваша милость, плечом к плечу ради Христа, ради слёз матерей! — сказал боярин на прощанье и поднёс Серко ружьё в серебре, саблю в позлащённых ножнах, два пистолета, нарядных и убойных.
Артамон Сергеевич устроил проводы казаку, подарил коня, седло, саадак.
2
От земли, как от коровы, тепло исходило парное, доброе.
Старый Малах не мешкая собрался и засеял поле. Как всегда, в одну горсть, но рука-то у него была берущая помногу.
Малашеку дед оставил полосу на краю, возле ложбинки. Хорошую полосу, в два аршина. Малашек вышагивал по-дедовски, метал зерно в землю, взглядывая по-дедовски на небеса.
Малах работу внука одобрил:
— Нашего корня. Но ладошка у тебя ещё махонькая. Ты давай сей в две горсти. С того края прошёл, теперь с этого.
Посеяли, поборонили. Малах костерок запалил — сжечь сухой прошлогодний бурьян, коренья, прутья, всё, что весенние ручьи натащили в ложбинку. Сидели на мешках, отдыхали.
— Господи! Как же я люблю твою травушку. — Малах повёл рукою, показывая на лужок. — Зелень с солнышком. Ах, молодо! Видишь? Потом цветы пойдут, трава загустеет, поднимется. Но сердечнее красоты, чем вешняя, уже не будет.
— Дедушка? — спросил вдруг Малашек. — А мама хоть когда-нибудь приедет к нам?
Старик достал из костра светло пылающий татарник.
— Семь голов, семь огней... Коли ждёшь, так дождёшься. Каждый день проси Бога — услышит.
— Дедушка, скажи, бывает так? Вот зажмуришь глаза, а потом откроешь и — мама.
— Ох! — Малах даже за грудь схватился. — Головушка ты моя, выдумщица золотая... Мне, старику, глаза закрывать горестно. Закроешь — и вот она, молодость: детишки мои малые, бабушка твоя, матушки твоей моложе...
— Я знаю, — сказал Малашек. — Глаза закрывать грех.
— Как так — грех?
— Упустишь Божеское. У Господа всякий миг внове.
— Кто тебя научил-то?
— Я сам. Дедушка! На облако погляди. Прямо как гусь. Ты смотри, смотри... А теперь ни гуся, ни облака. Одни космы.