Страсть тайная. Тютчев
Шрифт:
Теперь снова надежда на него, друга Якова Петровича, уже там, дома, в Петербурге. Сколько за последние дни в Ницце Тютчев ни исповедовался в своих письмах Георгиевскому, сколько ни раскрывал свою изнывающую душу Анне, Вяземскому и другим, всё не исчерпывало боли, всё казалось недосказанным. И опять как спаситель, который окажется самым необходимым там, в Петербурге, в мыслях явился он.
«Друг мой, Яков Петрович! Вы просили меня в вашем последнем письме, чтобы я написал вам, когда мне будет легче, и вот почему я не писал к вам до сегодня. Зачем я пишу к вам теперь, не знаю, потому что на душе всё то
Не было, может быть, человеческой организации, лучше устроенной, чем моя, для полнейшего восприятия известного рода ощущений. Ещё при её жизни, когда мне случалось при ней, на глазах у неё, живо вспомнить о чём-нибудь из нашего прошедшего, нашего общего прошедшего, — я помню, какою страшною тоскою отравлялась тогда вся душа моя — и я тогда же, помнится, говорил ей: «Боже мой, ведь может же случиться, что все эти воспоминания — всё это, что и теперь уже так страшно, придётся одному из нас повторять одинокому, переживши другого», но эта мысль пронизывала душу — и тотчас же исчезала. А теперь?
Друг мой, теперь всё испробовано — ничто не помогло, ничто не утешило, — не живётся — не живётся — не живётся...
Одна только потребность ещё чувствуется. Поскорее торопиться к вам, туда, где что-нибудь от неё осталось, дети её, друзья, весь её бедный домашний быт, где было столько любви и столько горя, но всё это так живо, так полно ею, — так что за этот бы день, прожитый с нею тогдашнею моею жизнью, я охотно бы купил, но ценою — ценою чего?.. Этой пытки, ежеминутной пытки — этого удела — чем стала теперь для меня жизнь... О, друг мой Яков Петрович, тяжело, страшно тяжело. Я знаю, часть этого вы на себе самом испытали, часть, но не всё, — вы были молоды, вы на четырнадцать лет...
Ещё раз меня тянет в Петербург, хотя и знаю и предчувствую, что и там... но не будет по крайней мере того страшного раздвоения в душе, какое здесь... Здесь даже некуда и приютить своего горя...»
Впереди был Петербург. Он влёк и пугал — и снова влёк.
А здесь, в вагоне, рядом была Нести, о которой он тоже не мог не думать каждый свой мучительно переживаемый день.
И всё вместе это сходилось, сталкивалось и превращалось в одно пугающее и непонятное, но живущее в нём как единое целое.
О, вещая душа моя! О сердце, полное тревоги, О, как ты бьёшься на пороге Как бы двойного бытия!..15
Эскадра всё ещё покоилась на рейде. Но теперь она стала для Мари не просто вытянутой цепочкой далёких с берега судов, а родным домом. Вернее, домом стал «Олег». Делая визиты знакомым, гуляя по бульварам Ниццы, Мари вдруг произносила: «Пора домой», и это означало, что надо спешить на корабль.
Ей особенно нравилось возвращаться на фрегат поздно вечером.
За бортом катера, с каждым взмахом матросских весел, всё ближе вырастал огромный силуэт «Олега».
По широкому командирскому трапу, обитому клеёнкой, они поднимаются на палубу. Старший офицер отдаёт рапорт. На нём такое же, как на Николеньке, короткое чёрное пальто, вокруг шеи тугой накрахмаленный воротничок рубашки. Всё строго, красиво, изящно.
А как уютно в каюте! Сверху, из люка в потолке, струится свет. Он озаряет обшитые нежно-палевой карельской берёзой стены, устланный клеёнкой пол и все предметы, которые находятся здесь, — диван, круглый стол, кресла, ящик, где хранятся карты и навигационные инструменты. Из каюты — двери. Одна — в спальню и ванную, другая в офицерскую кают-компанию.
Мари давно уже перевезла на фрегат свой гардероб из временно нанятой на берегу квартирки. Кроме её девичьих, с которыми она приехала из Петербурга, и подаренных к свадьбе сёстрами, у неё теперь девять новых платьев, заказанных мамой у самых модных портных! Это целое богатство, о котором она и не мечтала. Но настоящее сокровище — это её нынешнее счастье.
Как она переменилась, какой стала неузнаваемой! Вот и знак сказался, о котором подумала ночью, когда разбушевалась буря: жизнь круто повернётся! Только бы не потерять теперь своего счастья. Но, как назло, некстати зачесался левый глаз, и Мари пала духом: не к разлуке ли? Только какая же разлука, если пойдут вместе на фрегате в Кронштадт!
Пока эскадра покоится на рейде, адмирал Лесовский отдал капитану первого ранга, командиру фрегата «Олег» Бирилёву приказ: плыть в Марсель. Зачем, почему?
— А разве вам не хочется отправиться в свадебное путешествие? — улыбнулся в бороду Степан Степанович и стал расписывать красоты Франции. Он сам когда-то родился в Арденнском департаменте и с детства сохранил самые радужные воспоминания о галльских краях.
Как-то раз пили чай на городской квартире Лесовских. Николай Алексеевич пытался шутить, выглядеть весело, но лицо побледнело, на лбу выступил пот.
— Своею властью продолжительного отпуска дать не могу, — развёл руками адмирал. — А на неделю-другую не просто прошу — приказываю. Вам, Николай Алексеевич, надо развеяться, отдохнуть. Да и Мария Фёдоровна с удовольствием посмотрит Францию.
Неделя пролетела, как один день. Где только не побывали в Марселе! Бирилёв даже ухитрился побродить с ружьём по озёрам и принёс утку. Вернулся таким радостным, по-детски счастливым и гордым, каким Мари ещё ни разу не видела своего мужа. То-то он поохотится всласть, когда они летом приедут в Овстуг!
Произошло и другое событие, которое теперь уже на деле убедило Мари в том, как по-человечески отзывчив и великодушен её муж.
Когда вернулись в Ниццу и «Олег» снова стал на якорь, на фрегате начались работы: матросы драили и конопатили палубу, что-то подкрашивали, сновали вверх и вниз по всему огромному кораблю. В суматохе молодой матрос-первогодок по собственной оплошности оступился и упал в раскрытый люк. Бирилёв в это время был на берегу, зато Лесовский объезжал эскадру и как раз оказался на «Олеге» в момент происшествия.