Страсть тайная. Тютчев
Шрифт:
На возможную охоту намекнули, конечно, Дима и Ваня. Так у них сияли лица, так они заглядывались на Бирилёвские ружья, что Мари вынуждена была запрятать подальше соблазнительные охотничьи снасти.
За Подольском потянулись дубовые рощи, а ближе к Малоярославцу — сосновые боры. Ярко светило солнце, грудь наполнялась ароматом хвои, ягод, запахом цветов. Мари не удержалась, спрыгнула возле яркой поляны и набрала букетик земляники.
— Первая ягода в нынешнем году. Отведай, Николенька, вкусно-то как! Дома варенье начнём готовить...
Дима и Ваня обежали опушку — птицы заливаются вовсю. Вспугнули двух куропаток и
— Эх ты, ружья приказала зачехлить. Мы бы сейчас — раз!..
Обедали и ночевали на почтовых станциях. В помещениях пахло щами, дёгтем, отсыревшей овчиной, сенной трухой. И на каждой станции сиял начищенными боками никогда не остывавший самовар.
На почтовой станции под Рославлем за длинным столом чинно восседала компания купцов.
Старший — в белой поддёвке, пострижен кружком — держал на растопыренной пятерне блюдце с горячим чаем и дул на него, туго округляя щёки. Товарищи его уже откушали, повернули стаканы донышками вверх и положили на них обсосанные кусочки сахара.
— Не дают как след развернуться русскому человеку, — отдуваясь и вытирая шею полотенцем, сказал купец в белой поддёвке. — Видно, не зря говорится: нету пророка в своём отечестве. А вот иноземцам — раздолье на Руси! Слыхали, решено вести чугунку от Орла через Брянск и Смоленск аж до Витебска и Риги. Так вот правительство поручило это англичанину Питу. Каково? Не мы ли, православные, построили каменные дома в Москве и Петербурге, мощённые булыжником дороги до самой Европы, экую громадину — Исаакиевский собор — возвели! А тут — дудки, не верят в нас.
— Ясно, сговор у царя с заграницей, — оглянувшись к окну, где сидели Бирилёвы, а с ними двое юношей, сдавленно выдохнул купец помоложе.
— Погодь ты, не перебивай. Дай человеку дело сказать. Из самой Москвы приехал, чай, больше нас с тобой разумеет, — разом осадили купчишку сидящие вокруг стола.
— А что ж дело? — подхватил приезжий, отодвинув уже пустое блюдце. — Дело, оно, считай, пареной репы проще. Смекайте: железная дорога аккурат через ваши места пойдёт. Чтобы рельсы класть, надо лес свести. А почём ныне сажень этого леса? В ваших краях — один рубль и шестьдесят копеек. В Москву же доставь — цена все сорок восемь целковых! Каков барыш? То-то и обидно, что российские денежки в чужой карман уплывут...
К столу, за которым толковали купцы, осторожно приблизился мальчонка лет двенадцати. На нём драные порты, ноги в цыпках. Робко протянул руку, что-то жалобно прогнусавил. Купчишка, что помоложе, взял обсосанный кусочек сахара и подал мальцу.
— Нечего побираться! Проваливай — Бог подаст, — гаркнул на нищего московский купец. — Я в твои годы валтузил с темна до темна. Работать надо... А то дали волю — все в нищие подались...
Бирилёв внимательно прислушивался к разговору. Что происходит в его стране, как она живёт? По обеим сторонам дороги то здесь, то там виднелись чёрные избы, крытые уже сгнившей соломой, с покосившимися плетнями, навстречу часто попадались старики и старухи, босоногая ребятня.
Мари нередко просила остановить коляску, чтобы протянуть нищим кусок хлеба, подать кому грош, кому полкопейки...
Да, это была Россия, родной Бирилёву русский народ.
Полной мерой хлебнул лейтенант российского флота горького лиха в недавней войне. Хлебнул вместе с теми, кого называли простым народом, —
Совсем мальчишкой Николай Алексеевич попал в Петербург, в морской кадетский корпус. Потом — корабли и траншеи. Никогда он не имел собственных имений, а у отца в Калязинском уезде Тверской губернии всего двадцать пять душ. По тем временам — беднее некуда! Когда отменили крепостное право, случился на берегу, приехал домой. По просьбе матери стал оформлять договор с крестьянами, наделяя их и без того скудными клочками барской земли. Двадцать пять душ — и ни одного, способного расписаться. В бумаге так и пометили: вместо неграмотных крестьян Осипа Онуфриева, Ивана Михайлова, Андрея Денисова и других руку приложил крестьянин деревни Барашево Афанасий Тимофеев...
Да вот ещё: побывал на родине Игнатия Шевченко в Николаевской губернии, когда открывали там памятник. Разрешение было высочайшее, самого императора, а деньги — матросские, собранные по копейкам. Конечно, севастопольские офицеры внесли и свою долю. Что говорить о том, сколько отдал Бирилёв, — всё, что у него было. А затем собрал ещё и отослал вдове и детям. Чем он ещё мог тогда оплатить ту жертву, тот бескорыстный подвиг?
Наверное, главный его долг теперь состоял в том, чтобы рос и мужал флот и чтобы меньше было жертв в новой войне, если она где-либо начнётся. И ещё была забота, ставшая смыслом его жизни: способствовать тому, чтобы облегчить тяготы службы простым матросам.
Но всё же время и флигель-адьютантское звание, которое, кстати, и было ему пожаловано после гибели Игната, незаметно делали своё. Нет, ни на гран не изменилось его чувство братства с матросами. Но братство это существовало теперь как бы само по себе, а жизнь его, особенно на берегу, в Петербурге, шла как бы по иному фарватеру.
С тех самых дней она пошла, как получил флигель-адъютантство, а затем стал командиром императорской яхты.
Долго, правда, вытерпеть не смог и выпросился командиром на корвет «Посадник», идущий в кругосветный вояж. Вернулся капитаном первого ранга и получил назначение на фрегат «Олег», только что спущенный с верфи. Кораблю отдавал все силы и время. Но двор не забывал флигель-адъютанта: приглашения на воинские смотры, балы, приёмы... И оставалась позолота дворцовой шелухи на его офицерском сюртуке, как он временами его ни отряхивал.
Кровь отхлынула от лица, когда услышал упрёк Мари в неумеренном восторге леред власть предержащими. Не было в душе того восторга, о котором могла подумать жена. Но ужаснулся её правоте: так недалеко до того, что и забудешь, кто есть кто! Ведь это не ему как человеку даётся высочайшее соизволение на бракосочетание, а офицеру гвардии, особе, навсегда внесённой в список чинов императорской свиты. И когда подписывал император то разрешение, думал он не просто о Бирилёве Николае Алексеевиче, а скорее о себе, точнее, о персоне, которая ему служила.