Стрельба по бегущему оленю
Шрифт:
И, просыпаясь потихоньку, словно бы всплывая из сна, некое желтенькое, некое пушистенькое сияние созерцал старичок сквозь ресницы. И этак мяконько, этак безмятежно и уютно, как в детстве, просыпалось ему… от ледяного, однако, прикосновения дула ко лбу!
Открыл глаза — в ужасе затрепетало сердце.
Над ним и вокруг стоят какие-то молчаливые люди. Черные повязки в пол-лица. Один высоко держит фонарь. Другой, с наганом, — на краю постели. Ласково, страшненько приговаривает:
— Тихохонько, старик, тихохонько… Ничего плохого мы тебе
Куроедов, толком еще не проснувшись, пучил глаза: кто бы это быть-то мог?.. Потом вдруг как криком пронзило: «Это не сон, Господи! Это ж меня же убивают!» — И тут-то задергался в бессловесной припадочной суетне.
— Э-э-э! — брезгливо и недовольно ткнул его дулом в бок сидящий. — Я же сказал по-русски: ничего плохого не сделаем! Даже убивать не будем.
Кто-то из стоящих весело тыкнул.
— Где ключи? — А сторож колотился в судорогах, пялил глаза в глаза разбойнику, силился сказать что-то, но не мог, хоть и видно было, что очень старается сказать что-то.
— От-от-от чего… ключи? — наконец вырвал он из себя.
— От хранилища, милый, от хранилища.
Куроедова подбросило на постели.
— Здеся! Вот! — выдернул из-под подушки связку. — От хранилища вот ключи!
Его отпустило. Смеясь и рыдая, перебирал в пальцах снизку:
— …От хранилища — вот этот. И еще вот этот ключичек, секретный. Только вы… — Вдруг проворно прыгнул с постели, пал на колени: — Богом прошу! Вот они — от хранилища! Только, Богом прошу, меня-то — не надо!
Верзила, стоявший возле самых дверей, задумчиво пробасил:
— Эх… Стукну я его, что ли? — шагнул к сторожу, роясь в кармане.
Куроедов, по-бабьи заверещав, пополз на коленях в угол, за топчанчик. Стал там корчиться, жаться, в комочек пытаясь уместиться. Диких глаз не сводил с рук разбойника.
Руки и вправду были страшные. Воспаленно-красные, шелудивые, будто в багровой какой-то плесени. А главное, в руках этих что-то убийственное, узкое, подлое засветилось вдруг.
— Ну-ка отставить! — резко скомандовал сидевший на краю постели. А затем к сторожу, докторским голоском: — Мы вам вернем ключи. И ничего дурного вам не сделаем. Вы — человек маленький, за что вас-то? А теперь — лечь, молчал., ждать. Ясно?
— О Господи! Конечно же ясно! Я лягу! Я подожду! — Куроедов прорыдал в истерическом восторге: — Я подожду!
— С вами останется человек, Не надо кричать, не надо звать на помощь — помощи не будет, а он вас сразу же убьет. И вообще — на будущее — запомните, как «Отче наш»: о нашем визите ни слова никому! Ясно?
— Да, да, да, да! — истово прошептал Куроедов и даже руку к сердцу приложил. — Как можно, помилуйте, рассказывать кому-то? Как можно?
Бандиты ушли. Оставшийся в комнате, оттянув платок на лице, длинно, пренебрежительно сплюнул:
— Кислятина ты, братец! — Ногой подволок к двери табурет, сел. Сунул маузер за отворот армяка: — А ну, живо отворачивайся к стенке!
Куроедов послушно отвернулся. Стал глядеть в стенку — грязную, облезлую от сырости, всю в язвах от лопнувших пузырей краски.
Время от времени его сотрясала, словно бы наискось, мучительная судорога.
Часа через полтора охранник вдруг раздраженно прикрикнул:
— Кончай выть!
Из угла, где скорчившись сидел Куроедов, и вправду доносился тоненький, почти не слышный, тоскливый скулеж.
— Тебе сказали, скотина, будешь живой!
Куроедов, не обернувшись, надменно усмехнулся. Вовсе не от страха за жизнь подвывал он. Что-то странное, страшное стрясалось с ним. Тихо, как гнилой туман, вплывало в его душу муторное отвращение — ко всему, ко всему сущему на всем белом свете! И отчего это происходит — не знал, и отчего воет — не знал, но выл. Потому-то и выл…
«Лопнула жила».
Он так и просидел до рассвета, нескладно скрючившись в углу за топчаном. Белыми, мучительно отверстыми глазами смотрел в стену.
Вдруг распахнулась дверь. Звякнули об пол ключи.
— Быстро!
— А этого?
— Не велел.
— Вы с ума посходили!
— Прекрати! Ты что, бандит?
Куроедов безучастно оглянулся. Возле двери шла какая-то молчаливая возня.
Кое-как поднялся, лег на кровать — спиной к двери. Слепо пошарил за спиной одеяло, не доискался, бросил.
Хлопнула дверь. Прошуршала, осыпавшись, штукатурка. Стало тихо. Холодно и тихо стало, как в склепе.
Солдат Сазонов, выслушав рассказ сторожа, сказал строго:
— Ты вот что, Иван Николаевич… Помирать пока погоди! Проворонил добро, а теперь — прыг в могилку?
— Холодно мне, Ваня… — жалобно и невпопад ответил Куроедов. — И сердце вот что-то суетится. Помираю вроде?
— Стой помирать! — еще пуще рассердился солдат. — Лежи и живи, покуда я за товарищем Реймерисом сбегаю!
…Он очень торопился и всех подгонял по дороге, забыв про пораненную ногу свою. Но когда они ворвались в каморку сторожа, Куроедов был уже не на топчане, а на полу — не живой, а мертвый.
Шел третий всего-навсего час октябрьского дня, но в комнате были потемки: на улице хмурилось, да и «буржуйка» сильно дымила.
Первая оперативная бригада маялась в ожидании начальства.
Привыкшие жить бегом, по приказам хлестким, как револьверный выстрел, они в этом мрачном кабинете мучились от муторной, почти болезненной, скуки ожидания.
Каждый, впрочем, маялся на свой манер.
Вячеслав Донатович Шмельков — старорежимной наружности старший инспектор — дремал, строго выпрямившись в кресле и руки по-стариковски сложив пред собой на костяной набалдашник трости. Наглухо застегнутый, с выражением на лице неприступно-вельможным, он, казалось, и подремывая, исполняет некую государственной важности работу.