Стреляй, я уже мертв
Шрифт:
Уильямс молча выслушал нас. Не могу сказать, чтобы история Густава произвела на него впечатление: во время войны подобное происходило сплошь и рядом. Тем не менее, он готов был протянуть нам руку помощи.
— Проклятые немцы обладают, по крайней мере, одним достоинством: они всегда тщательно фиксируют все свои действия. Так что имеются записи о том, кого и когда доставили в лагерь, кого отправили в газовые камеры... А еще мы нашли документы об ужасных опытах, которые они проводили на людях. Так что, если ваши родственники не погибли в Париже и их отправили в Польшу, Австрию или Германию, мы их найдем. Возможно,
— Скажите, сэр, в этих лагерях еще остались люди? — спросил я с опаской.
— Да, остались, — ответил он. — Красный Крест взял на себя заботу об этих несчастных и делает все, чтобы им помочь.
— Я хочу наведаться в Освенцим, Маутхаузен, Треблинку, — попросил я. — Хочу объездить все лагеря, куда их могли отправить.
— Не советую. Да, я понимаю, что вы воевали на фронте и убивали, но, если увидите эти лагеря... Поверьте, это настоящий ад!
— Вы можете помочь нам туда добраться? — настаивал я.
— Да, могу, но не знаю, стоит ли. В этом нет необходимости, мы можем искать вашу семью и из Берлина.
— Прошу вас...
— Сначала вам нужно встретиться с Борисом, а я посмотрю, что можно сделать. А там будет видно.
Прогулки по Берлину оставили у меня странное впечатление. Я вглядывался в лица немцев, пытаясь рассмотреть на них печать вины. Я видел голодных — истощенных стариков, молодых людей, исхудавших, словно тени, матерей семейств, из последних сил пытавшихся добыть кусок хлеба для своих детей... При других обстоятельствах эти эти лица вызвали бы у меня сочувствие. Но в те минуты... Нет, я не мог им простить, и мне не было дела, виновны или невиновны те люди, что попадались мне на пути. Тогда мне казалось, что все они виновны в том, что мир впал в то безумие, которое довело его до Холокоста.
Многие ли из них были против Гитлера? Многие ли рисковали жизнью, чтобы спасти тысячи других людей от смерти в газовых камерах? Я знаю, многие попытались бы их оправдать, сказать, что эти люди ни о чем не знали, но мне невыносимо было слышать подобные доводы. Не могли они быть настолько слепыми и глухими, чтобы не знать о том, что происходит в двух шагах от дома, чтобы не знать о тех зверствах, которые творили их мужья и сыновья. Все эти женщины с понурыми лицами несколько раньше восторженно приветствовали мерзавцев, убивших шесть миллионов евреев, и лица у них тогда были совсем другими.
— Я не могу здесь оставаться, — признался я Густаву.
Густав был добрее меня; он пытался меня убедить, что многие люди становятся трусами, когда речь идет о выживании, и нельзя требовать, чтобы все без исключения были героями, что основная масса людей сознательно или бессознательно стремится закрыть глаза и уши просто для того, чтобы выжить...
— Нет-нет, я вовсе не требую от них героизма; просто мне не дает покоя один вопрос: как можно жить, зная, что твое личное благополучие стоит на преступлениях? Что ни говори, а ты знаешь не хуже меня, что все эти люди — не такие уж невинные.
Густав по натуре был очень добрым человеком, а потому упорно не желал
Полковник Уильямс дал нам пропуска, так что нам не составило проблем проехать на территорию советского сектора в Берлине.
Борис Степанов принял нас в своем кабинете; он сидел за столом с грудой бумаг, за которыми его почти не было видно.
— Итак, вы ищете свою семью, — понимающе произнес он. — Ну что ж, сейчас все кого-то ищут: родителей, детей, сестер, братьев...
Мы рассказали ему все, что нам было известно, показали несколько старых фотографий, и он нас заверил, что обязательно позвонит, как только что-то узнает. Он оказался столь любезен, что даже предложил нам выпить.
Он показался нам хорошим человеком, и я даже почувствовал в нем родственную душу: ведь мы воевали против общего врага.
— Мы были первыми, кто освобождал эти лагеря смерти, — сказал он. — И я тоже побывал в одном из них.
Густав попросил рассказать об увиденном, и он пересказал свои впечатления о лагере Майданек, который находился в Люблине, в Польше.
— Когда нацисты поняли, что проиграли и мы вот-вот захватим лагерь, они попытались его уничтожить; они и в самом деле взорвали один из крематориев, но мы добрались до них гораздо быстрее, и они в спешке бежали, не успев загнать заключенных в газовые камеры.
Борис рассказал нам не только о том, что они обнаружили в Майданеке, но и пересказал впечатления страдальцев, освобожденных из Освенцима.
— Если ад действительно существует, то это он и есть, — сказал Борис, опрокидывая один за другим два стакана водки, словно она могла спасти его от пережитого ужаса. — Мужчины, похожие на мертвецов, поднявшихся из могил... Женщины... Никогда не забуду этих лиц, они до сих пор являются мне в кошмарных снах. Дети... У меня двое детей, и когда я увидел этих детишек, обреченных на смерть, у меня чуть не разорвалось сердце. Как люди могут совершать подобные зверства? На войне сталкиваешься с равным противником, либо ты его убьешь, либо он тебя, здесь хотя бы все ясно, но это... Я всего лишь крестьянин, но клянусь, никакая скотина не способна сотворить то, что делали эти нацисты.
Борис, огромный, как медведь, чуть не плакал, рассказывая нам о картинах того ада, который увидел в лагерях. Он даже перекрестился, хоть и считал себя атеистом; этот жест он перенял в раннем детстве от матери, которая верила, что он помогает отвратить зло.
В те дни многие районы Берлина лежали в руинах, превратившись в груды щебня. Война прошлась по всему городу своим железным сапогом. Однако хуже всего были даже не разрушения, а выражение безмерного горя, которое мы видели на лицах встречных берлинцев.
Однажды вечером, когда мы с Густавом прогуливались по Николайфиртель, направляясь в сторону реки Шпрее, к нам подошла совсем юная девушка: видимо, не больше пятнадцати или шестнадцати лет. Она предложила нам себя — это оказалась одна из тех несчастных, у кого не осталось другой возможности заработать на жизнь.
— Как тебя зовут? — спросил Густав.
— Зачем тебе это? — ответила она тусклым и усталым голосом. — Называй как хочешь.
— Почему ты этим занимаешься? — спросил я. — У тебя нет родных?