Судьба, судьбою, о судьбе…
Шрифт:
И он поехал, и не быстро, а мы хоть и бежали за ним, но не поспевали: ноги все время вязли в чем-то мягком и разъезжались в набросанных на дорогу еловых ветках.
Вот так следом за грузовиком, на котором ехали наши вещи и выданный нам в Можайске хлеб, мы и вбежали в деревню Глухово. Полуразрушенный дом, в котором нам, работая на картофельных полях, предстояло прожить целый месяц, стоял на берегу небольшого пруда. Одно окно в доме было выбито, а входная дверь сорвана с петель.
— Как же здесь можно жить? Да еще с детьми? — спрашивала мама появившуюся в дверях женщину, которая оказалась председателем колхоза.
— Спокойно, спокойно, сейчас придет плотник, он же печник, — сказала она, — и все починит: забьет окно, поставит на место дверь, подмажет печь и проверит тягу. А пока не теряйте время, уже поздно, берите с моей подводы сено и стелите
— А где вода? Откуда брать воду? — не отставала от нее мама.
— Да из пруда. Он же проточный, в нем много ключей! Из него можно и пить, и умываться, и даже рыбку ловить для ухи. А вот в лес за грибами ни-ни! Приезжие грибники все время подрываются на минах. Так что смотрите за детьми в оба: два шага в сторону от картофельных полей и ведущих к ним дорог, и вы можете их недосчитаться.
С этого момента мама всегда нас пересчитывала и утром, когда мы выходили на работу, и вечером, когда ложились спать.
Но как же было замечательно, встав рано утром, подойти к незамутненной воде, присесть на корточки, посмотреть на лежавшие на дне камушки и сновавших вокруг них маленьких рыбок и умыться, не думая ни о мокрой картошке, белеющей в комьях развороченной земли, ни о минах, ни о голодном желудке. Что мы тогда ели, возвращаясь после тяжелого дня на картофельном поле? Да все ту же картошку, еще морковь, свеклу (кормовую) и лук, а иногда конину (если, конечно, конь умирал, как говорили, от непосильного труда). Но это уже был настоящий праздник! Однако праздники случались редко, хотя вечерами с деревенского пятачка иногда доносились звуки гармошки. Уцелевший в колхозе старик гармонист играл, перебирая лады, то «Темную ночь», то «На позицию девушка провожала бойца», а то и развеселую кадриль.
— Похоже, на пятачке танцуют! — говорили маме те, кто постарше. — Так хочется пойти посмотреть.
Но мама была непреклонна:
— Нет, нет и нет! Вы же слышали, кругом мины! Не пущу!!!
— А в Дом отдыха? Он же совсем рядом, в километре от нас и все время по дороге. Там расположился военный госпиталь и раненым крутят кинофильмы! Сходите сами и убедитесь!
— Ну уж нет! Сама не пойду, — сказала мама, — и вас не пущу!
И все-таки старшие ухитрялись (может, с молчаливого согласия мамы?) исчезать на часок-другой после ужина. Мы же, двенадцатилетние, валились от усталости на теперь уже казавшееся пухом сено и спали всю ночь без задних ног. Нормы-то — девять мешков — государству, а десятый себе — были одинаковы для всех. А уж как хотелось есть прошлой зимой, я помнила хорошо. Вот потому-то и брала не по две, а по три грядки. Они были длинные-предлинные и тянулись от деревни Глухово до самой дальней опушки леса. И когда я шла по ним, согнувшись в три погибели, и вязла в развороченном мокром глиноземе, собирая склизкие, как говорили местные, клубни картофеля, мне все время казалось, что они никогда не кончатся.
Ровно посередине поля и на середине моего пути к опушке леса и манившим меня к себе березкам стоял грубо сколоченный деревянный треугольник, покрашенный в зеленый цвет, с красной пятиконечной звездой наверху. То была братская могила. Вот к ней-то я и спешила каждый день, собирая картошку, в надежде на короткий отдых, ведь, оказавшись около нее, я знала: половина пути пройдена! Останавливалась, вслушивалась в тишину, смотрела на красную звезду и стоявшие на опушке леса березки и шла по меже дальше. И все же усталость изо дня в день неотвратимо накапливалась и заставляла меня задерживаться у вожделенного треугольника все дольше и дольше. Иногда я даже садилась рядом, но тут же вскакивала, говоря себе, что десятый мешок еще не собран, и шла, шла вперед, оставляя после себя белеющие кучки картофеля, которым позже, когда начинало смеркаться, еще нужно было наполнить мешки. В последние дни августа темнеть стало много раньше. Осень! Хорошо это понимая, те, кто постарше, всегда старались все сделать засветло и, если можно, уйти. Тогда над опустевшим картофельным полем начинало кружить воронье. Потом оно разом садилось на землю и, громко каркая, дружно принималось разгребать землю своими большими когтистыми лапами, время от времени посматривая на меня то одним, то другим глазом. Мне становилось жутковато. Нет, я была не одна. Мама была со мной, вернее, с нами, детьми, помогая наполнять мешки и подтаскивать их один к другому.
И вот однажды, в очередной раз оказавшись с неполным мешком у братской могилы, я в отчаянии подумала: «Какие же они счастливые! Лежат
В этот год мы с мамой привезли в Москву пять заработанных нами мешков картошки и ели ее всю осень и зиму с подсолнечным маслом.
Прошли годы, пролетели десятилетия, и вот я, уже будучи членом Союза писателей, поехала, соблазненная рассказами своих коллег, покататься на лыжах в хваленую ими «Малеевку» — Дом творчества Союза писателей. «Настоящая русская природа, — рассказывали они. — Поля, леса, красивый каскад прудов. А зимой — красота невообразимая! Всё в снегу: леса, равнины, долы… Ну и на лыжах пройтись — одно удовольствие!»
Вот, прихватив лыжи, мы с мужем (любители лыжных прогулок) двинулись в Малеевку в надежде на солнечный март. И на следующее же утро после приезда встали на лыжню.
Лыжня шла от дверей главного корпуса, выходила на дорогу, сбивалась в колее, проложенной грузовыми машинами, доставлявшими продукты в Дом творчества, потом, обретя себя, довольно долго шла вдоль оврага и, наконец, выходила к дремлющей подо льдом речушке, шумно бурлящей у мостика-дамбы, минуя который быстро взбегала на высокий противоположный берег и скрывалась в стоящем стеной лесе. Каждое утро, пробежав этот путь, мы углублялись в него по накатанной лыжне, любуясь мохнатыми лапами елей, отяжелевшими от лежащего на них снега. Время от времени останавливаясь, мы поднимали вверх лыжные палки и, легко коснувшись еловых лап, стряхивали зимнее оцепенение с зеленых русских красавиц, которые тут же одаривали нас своим хвойным ароматом. А иногда, замирая на месте, вслушивались в звенящую тишину застывшего леса, нарушаемую разве что скрипом высоких стволов, хрустом падающих веток да вороньим карканьем. И шли дальше. Шли, как правило, по одной и той же лыжне. Идти по целине, прокладывая новую, я, хотя муж все время порывался, не решалась: в Малеевке мы были впервые. Место было незнакомое, небо хмурое, обремененное не по-мартовски тяжелыми снежными тучами. Так что наши надежды на солнышко (перед отъездом из Москвы оно то и дело выгладывало), на плотно лежащий и искрящийся снег, по которому ходи во всех направлениях, подставляя лицо солнечным лучам, не оправдалось. Но мы дышали свежим воздухом, наслаждались окружающей нас природой, ели, спали, словом, отдыхали: муж — от одной из своих монументальных работ, я — от редакторского труда в «Художественной литературе» (мой творческий труд меня никогда не утомлял). Вот так и шли наши дни один за другим почти до отъезда.
И вдруг в последний день солнце воссияло. Не желая отказать себе в удовольствии, мы нацепили лыжи и решили пойти на горку за домом, с которой обычно съезжают все дети и взрослые, кто на санках, кто на лыжах, чтобы постоять там хоть несколько минут, подставив лицо солнечным лучам. И вот, когда, стогна горке, мы оказались много выше и речки (то были проточные пруды), и мостика-дамбы, и того косогора, на который взбегала лыжня (все это было теперь ниже простиравшихся дальше и дальше до самого леса полей), меня взяла оторопь. Что это? Передо мной, поблескивая на солнце, лежали до боли знакомые поля, занесенные снегом, а за ними на горизонте синел стоявший стеной можайский лес. А совсем рядом, всего в километре отсюда, на берегу пруда виднелась крыша выглядывавшего из-под снега покосившегося домика. Что это? Призрак? Мираж? Наваждение?
— Ну что ты застряла? Съезжай вниз! — кричал мне муж. — Пора обедать и собирать вещи. Львов сказал, что к пяти часам он вызвал такси.
С поэтом Михаилом Давыдовичем Львовым нам было по пути: он жил тогда в красных домах около кинотеатра «Прогресс», а мы чуть дальше, на углу Ленинского проспекта и улицы Дмитрия Ульянова. Будучи тогда замом главного редактора «Нового мира», он частенько по делам журнала уезжал в Москву. И в этот день предложил нам с мужем составить ему компанию.
— Только уж извините, но минут на десять мы заглянем ко мне на дачу в Переделкине, — сказал он. — Это ведь по пути. А мне надо посмотреть, не течет ли наша крыша.
Такси пришло вовремя. Я, по обыкновению, села с шофером, а муж со Львовым сзади. И они, как сели, так, не умолкая, разговаривали всю дорогу. О чем? Не знаю. Я была занята своими мыслями. Однако их отдельные слова и обрывки фраз нет-нет да врывались в мой вдруг оживший сорок второй год.
— Там у вас еще в этом стихотворении мраморные облака, — говорил муж.
— Нет, нет, мраморные облака у меня в довоенном стихотворении, — отвечал Львов.
— Михаил Давыдович, а Можайск от Малеевки далеко? — вклинилась я в их разговор.