Судьба, судьбою, о судьбе…
Шрифт:
Брату в этом замкнутом бездуховном пространстве, как понимаю я теперь, было скучно, и он с разрешения мамы стал уезжать то в Пятигорск, то в Ессентуки, то в Железноводск. «Балуешь», — говорил дядя маме, вынуждая ее объяснять ему, что Вова кончает школу и ему, раз уж он здесь, нужно посмотреть лермонтовские места (Вова писал стихи).
Сама же мама просто не выходила из кухни, готовя теперь на всех нас, включая коз, которые, как говорил дядя, члены их семьи и зимой живут вместе с ними в доме. «Вот почему в доме так плохо пахнет!» — говорила я маме. — «И не только поэтому», — отвечала она, не вдаваясь в подробности. Потом у меня появилась подружка — дочь учителя местной школы, на территории которой и жила ее семья. Мама очень обрадовалась и тоже стала бывать у соседей (как тогда мы их называли), отдыхая от плиты, стонов брата и ругани тетки Липы. Не ладилась наша жизнь у дяди, нет, да и привезенные с собой
С каким же нетерпением ждали мы этого срока, который, похоже, понимая нас, стал приближаться. За несколько дней до отъезда учитель помог маме нанять подводу (дядя теперь никакого участия в наших хлопотах не принимал) и договориться, чтобы она приехала за нами в четыре утра. «Ехать не так жарко будет, — сказал учитель. — Дорога-то все время пойдет полями. Но одеться надо потеплее, потом, когда взойдет солнце, разденетесь». Как же я боялась, что вовремя не придет подвода и мы, опоздав на поезд, останемся жить у дяди! И даже горько разревелась, когда мама сказала, что уже четыре утра, а подводы все нет. Но подвода все-таки пришла, и в половине пятого мы, тепло одетые, сидели на брошенном в подводу сене, и дядя Саша (так звали возчика), сказав «С Богом!» и от всей души хлестнув массивный круп лошади, погнал ее сквозь поднимавшийся с полей густой туман. На какое-то время туман зависал в воздухе, но потом рассеивался. И, в конце концов, заалел горизонт и огромный красный шар солнца стал медленно вставать над полями подсолнечника, пробуждая его тяжелые желтые головки, которые теперь при каждом повороте дороги, все разом поворачивались и неотступно следили за солнцем и нами.
«Ну вот и приехали», — сказал дядя Саша, подъехав к железнодорожной станции.
Он помог нам донести вещи до поезда, посадил нас в вагон и пожелал счастливого пути.
Осенью и зимой тридцать девятого мы обживали огромную коммунальную квартиру с длиннющим коридором, в который с одной стороны выходили двери девяти совершенно одинаковых двенадцатиметровых комнат, двух уборных и двух умывальников, а с другой — ванной и большой кухни, все с той же дровяной плитой, что и в Теплом переулке. Соседей оказалась тьма-тьмущая, в каждой комнате по три-четыре человека. Тут была и семья рабочего, и милиционера, и бухгалтера банка, и полковника какой-то службы (позже оказалось КГБ), недавно вернувшегося из Прибалтики, и продавца магазина. Короче, квартира олицетворяла собой своеобразный срез тогдашнего советского' общества, не лишенного, как говорили, даже «старой барыньки на вате» — одинокой неработающей женщины со шпицем по кличке Лилька (никогда раньше, да и позже, тезок среди животных у меня не было). «Барынька на вате» была занята обменом своей комнаты в Москве на комнату в Крыму. И постоянно докучала маме и нам своими просьбами позвонить с нашего личного телефона в связи с поступившим ей «заманчивым предложением», однако счета за разговоры по межгороду (как сказали бы теперь) оплачивала нерегулярно.
И однажды, когда она, уже совсем освоившись в одной из наших двух комнат, больше часа, положив ноги на стул, беседовала со своей московской знакомой, мама не выдержала и наотрез отказала ей в своей любезности. После чего услышала: «А я считала, что мы люди одного круга».
Все же остальные соседи, похоже, так не считали и держались по отношению к нам уважительно. И как говорила мама, «не лезли не только в душу, но и к нам в комнаты».
Освободившись от назойливой соседки, мама продолжала держаться с достоинством и ровно со всеми. Работала она, как и прежде, в школах: вела хореографию и бальные танцы. Брат учился в старой школе в Теплом переулке. С утра уезжал и возвращался к вечеру. Я — в новой, и в час дня уже приходила домой. Ключа от квартиры у меня не было, но, подойдя к двери, я спокойно могла дать не свои два длинных звонка (ни мамы, ни брата дома не было), а один длинный, или два коротких, или четыре длинных, или четыре коротких, но только не три длинных (это были звонки «старой барыньки на вате»), и мне тут же открывали дверь. А когда я выходила на кухню, чтобы подогреть обед, оставленный мамой, на помощь мне тут же приходила тетя Нюра, жена милиционера (дверь ее комнаты была как раз напротив кухни). «Так, будем подогревать обед, — говорила она мне. — Перед тем, как зажечь фитиль керосинки, надо чуть-чуть выкрутить его (учила она меня), а когда он загорится, прикрутить обратно, чтобы не коптил. Потом, когда будешь снимать кастрюльку с огня, сразу огонь не задувай, прикрути еще, а то огонь полыхнет тебе в лицо. Поняла? Ну,
Изменение статуса нашей семьи я, маленькая, почувствовала не сразу, а когда у меня стали появляться подруги, и я стала сравнивать их быт сегодняшний с нашим теперешним. Правда, кое в чем мы все еще отличались от наших соседей. У нас было две комнаты, а у всех остальных по одной. У нас был личный телефон, а у всех остальных не было никакого. Правда, наш личный, как только началась война, пришли и сняли без всяких объяснений. Л после войны пришли и пообещали поставить обратно, но не личный, а для всех живущих в квартире и при условии, что мы напишем заявление на имя начальника телефонного узла на Зубовской площади и все, естественно, скинемся на аппарат. Заявление мы написали, проставили свои паспортные данные, собрали деньги и всё вручили объявившемуся в нашей коммунальной квартире благодетелю. Он все это взял и был таков!
«Да это же аферист, не иначе», — сказала мама, вернувшись с работы. И оказалась права. Никто нам ставить телефон так и не пришел.
Этот случай я всегда вспоминаю, когда вдруг оказываюсь на Зубовском бульваре. Вот вчера, проводив в последний путь своего коллегу, которого отпевали в храме на Девичьем поле, опять вспомнила, проезжая мимо Зубовской площади.
Так прошла зима 1939 года. А когда пришла весна сорокового, мама, не сказав ни слова ни мне, ни брату, одна пошла на кладбище.
«Ноги идти отказывались. Мог бы жить и жить!» — рассказывала она позже, повторяя слова книгоноши, того невзрачного человечка, который приносил отцу подписные тома энциклопедии «Гранат». Как сейчас помню его появление у нас 10 апреля тридцать девятого года. Узнав на пороге дома о твоей смерти, отец, он остолбенел. Потом перекрестился. «Как такое могло случиться? Молодой же! Здоровяк, жизнелюб! Мог бы жить и жить! Хороший был человек! Когда?» — «Вчера», — ответила мама. — «На второй день Пасхи! В рай пошел! Царствие ему Небесное! И вечная память!» — сказал книгоноша.
Не знаю, где ты, отец, сейчас, в раю или в аду? И принимал ли Господь решение относительно твоего местопребывания, ведь убиенный вроде бы идет прямиком в рай.
Господи, как же переполнен был рай в те страшные тридцать седьмые — тридцать девятые! Что же касается Царствия Небесного и вечной памяти, ничего сказать не могу. Скорее всего, мы, которые живем и помним вас, ушедших, длим ее елико возможно в нашем сознании, вовлекая в этот процесс детей и внуков, и творим вокруг вас мифы.
Так вот, весной сорокового мама, не сказав ни слова ни брату, ни мне, пошла на кладбище одна. «Подхожу, — рассказывала она, — а из цветущего куста бузины навстречу мне вылетает бабочка-белянка. Подумала: «Отец привет посылает. Сердце заныло. Надо бы поставить крест!»
Но у Вовки как раз начались выпускные экзамены, а когда они кончились, и вполне успешно, он, безнадежно влюбленный в свою одноклассницу, которая отказала ему в своих чувствах, чуть не покончил с собой. Слава богу, обошлось!
И мама опять, чтобы сменить обстановку и дать отдохнуть сыну на лечащей душу и тело природе, сняла на паях с одной своей коллегой по работе деревенский дом под Загорском. Работая в Москве, она раз в неделю (тогда все еще была шестидневка) накануне выходного приезжала к нам с продуктами. Готовила нам еду на неделю и обстирывала нас.
Но теперь после гибели отца с Владимиром все время что-то приключалось. И в Матренках (так называлась деревушка под Загорском), поспорив с деревенскими мальчишками, он полоснул себя по вене. «Кровь, — как говорили парни, — била фонтаном». Спас его муж маминой коллеги, писатель, который постоянно жил со своим сыном Лодькой и с нами в снятом доме. Быстро перетянув Вовке руку, он повез его в Москву на попутной машине. Обошлось все и на этот раз. А солнце, воздух и вода сделали свое доброе дело. Мы ходили в лес за грибами, купались в пруду, загорали на теплом солнышке, пили парное молоко и холодное из погреба, ели свежие огурцы прямо с грядки. А я с хозяйкой даже ездила торговать ими на рынке Загорска. И к первому сентября мы, как обычно, уже были дома. Потом пришла осень и зима сорок первого. А потом, потом, потом, когда сошел снег и все зазеленело, и запели птицы, и расцвели фиалки, пришла война.