Свечи
Шрифт:
– Бабушка! Что вы творите? Это язычество, идолослужение! – воскликнул он, подбежав.
– А ты, батюшка, что, думаешь, Господь только в хоре и ектеньях живёт? – прищурилась Нюра. – А ты знаешь, что было, когда храм наш закрыли? Знаешь, где молились? Под липой! Под липой, батюшка, и иконы зарывали в землю, чтоб спасти! А домовому – это не бес. Это память. Это мы так хату оберегаем, чтоб не сорвало корни.
Отец Игорь внутренне содрогнулся. Всё в нём кипело: догматы, семинарские тезисы, цитаты святых отцов, – всё встало стеной. Он был прав. Он знал.
Той ночью батюшка не спал.
Он сидел у окна, и перед ним всплывали образы: её шёпот у колодца, её рука, гладящая землю, её свеча в тёмном храме. Он думал: “А что, если она не враг веры, а её хранитель – только древний, первобытный?” Что, если её мир – это язык земли, не отрицающий Христа, но оживляющий Его в народной плоти?
Впервые он увидел: не все деревенские “суеверия” были грехом. Многие были тоской по святыне, кривым, но искренним путём к Творцу.
*
На следующее утро он сам подошёл к бабе Нюре.
– Научи, – сказал он. – Только научи, где вера, а где страх. Где традиция, а где – запутавшееся прошлое.
Она посмотрела, долго, молча. Потом кивнула.
– А ты, оказывается, не глуп. Только у тебя дух умный, а душа босая. Ходить надо вместе.
И стали они вместе: он – служить, она – учить. Он молился за деревню, она – с нею. Он – крестом, она - хлебом. А потом он стал освящать не только храм, но и колодецы, хаты и овины, плуги и тракторы, скотину, поля, сады, пчел и пасеки – вся деревня говорила: “Вот теперь у нас батюшка – настоящий. Свой”.
И батюшка больше не воевал с домовым. Он знал: дом – это тоже храм. Только с другим куполом.
+
Свеча двадцать девятая
ПАСЫНОК
1. Отец Мелетий
Отец Мелетий жил на краю деревни, где утренний туман ложился на землю, как молитва, ещё не произнесённая. Дом его стоял, будто врос в землю – избыточно деревянный, с потемневшими ставнями и резным крыльцом, на котором вечерами сидел кот Василий, глядя в огонь заката, точно старый псаломщик в притворе.
Церковь, давно покосилась, как старая матушка, уставшая стоять на молитве. Но в ней ещё пели, и свечи дрожали, как светлячки, и клён у окна алтаря с каждым листом шептал: “Помяни, Господи…”
Отец Мелетий ходил, не спеша, – будто слушал землю. Он не говорил много – у него были руки, что говорили за него: чинящие, подающие, крестящие. В голосе – тёплый ветер, в глазах – тихий свет лампадки.
– Батюшка, – как-то спросил его молодой богослов из города, с запонками и риторикой, – вы ведь добром их не измените. Один пропивает, другой врёт, третий вас же обсмеивает. Зачем?
Отец Мелетий посмотрел на него так, будто изнутри, от сердца, и прошептал, будто не ему, а самому воздуху:
– Добро, сынок, – это не плата и не сделка. Это, как утренний хлеб: печёшь – и даёшь. А там уж – кто как примет. Один съест – и прослезится. Другой – бросит собаке.
Он делал добро, как дышал. Непритязательно. Незаметно. Как снег ложится ночью – без шума, а утром всё бело.
Особенно часто к нему бегал Петька – сорванец, безотцовщина, что жил у мачехи-сторожихи. Глаза – угольки, душа – ветреная. То стекло в колокольне разобьёт, то поросёнка вымажет в сажу и пустит в храм – “на покаяние”.
Но батюшка не гневался. Брал за ухо, сажал на крыльцо и рассказывал.
– Знаешь, Петя, что бывает с речкой, в которую каждый день кидают камни?
– Да чё? – буркнет. – Засорится, небось.
– А если – цветы?
– Мутью поплывут…
– Нет. Запахнут.
И глядел на него, как на икону, ещё не написанную.
С той поры Петька стал приходить по вечерам: то дрова принесёт, то лампаду зажжёт, то просто сядет рядом, в молчании.
А когда отец Мелетий умер – тихо, в снежную ночь, при свечке, – Петя первым взял молоток. Он латал крышу, мыл полы, гладил седого Василия. А в угол, за иконой, тайком поставил камушек с речки – первый, что когда-то хотел бросить в окно.
Годы прошли. И теперь, в новом облачении, Петя – отец Павел – шёл к алтарю с тем же огоньком в глазах. А если его спрашивали, зачем он снова и снова творит добро, когда вокруг только равнодушие, он отвечал просто, почти шепотом:
– Я – речка. А отец Мелетий был мой первый цветок.
+
2. Цветы и камни
Время текло, как весенняя вода – то шумно, то тише, а то и вовсе замирало в прозрачной глубине воспоминаний.
Отец Павел служил теперь в той же деревне, где когда-то бегал босоногим по глине, и теперь его сапоги скрипели по тем же доскам, по которым шагал Мелетий. Только теперь он шёл медленно, с извечными четками, словно сдерживал время, чтобы не убежало вперёд него.
– Батюшка, – как-то сказала ему учительница Марья Николаевна, – вы будто с другой стороны света пришли. Всё у вас будто не здесь происходит: не с людьми – с душами.
Он улыбнулся. Он знал, что души – это и есть люди. Только очищенные, обнажённые. А с такими можно говорить без слов.
Он помнил, как когда-то Мелетий сидел молча, пока Петька разрывался на части от своей глупости, страха, злобы и стыда. И это молчание было сильнее грома.
Теперь и он молчал. Особенно перед исповедью. Он просто смотрел в глаза, и кто-то начинал плакать, кто-то дрожать, кто-то падал на колени, даже не выговорив ни одного слова.
Однажды к нему пришёл человек. Суровый, в чёрном плаще, с лицом, как обугленное дерево. Сказал:
– Мне сказали, вы никого не выгоняете. Я – тот самый, кого выгнать надо бы первым.
– Проходи, – тихо сказал отец Павел.
Тот зашёл, сел, замолчал.
– Я был доносчиком, – проговорил. – И не просто – я людей ломал. Души ломал. За деньги. За страх. За смех. За привычку.
Отец Павел молчал. Только глянул – и в этот взгляд вошло всё: память, боль, кровь века, бездна человечества.