Свечка. Том 2
Шрифт:
– Ну давай, тащи пару бутылок.
– Деньги сперва.
– А-а…
Ты знал по разговорам в общей: на этапе зэки с продуктами и при деньгах. Не все, конечно, а те, у кого есть родня, еще не измученная до последнего предела хитростью и подлостью родного сидельца, который будет клянчить и требовать денег до самого конца срока. Таких большинство, а те, у кого за душой ничего, кроме выданной на этап буханки черного хлеба да пары ржавых завернутых в обрывок газеты селедок, рассчитывают на доброту и щедрость большинства, и правильно делают – в дороге все щедрые, в дороге все добрые.
Дорога,звучала за стенкой записанная на магнитофонную ленту песня, заглушаемая голосами начкара и писателя, чья застольная беседа занималась, как тихий и уютный костерок на привале в лесу.
– Можно на ты?
– Только на ты!
– А почему, скажи, ты их всех на колени поставил? – это был вопрос, несомненно, писателя.
– Так лучше, – после задумчивой и значительной паузы ответил начкар.
– Кому? Кому лучше?
– Всем. И мне, и им, всем… Я уже пятнадцать лет зэков по этапу вожу, и ни одного серьезного происшествия. Не то что побег, об этом я даже говорить не хочу. Не то что убийство, тьфу-тьфу, но не помер еще никто ни разу.
«Я буду первый», – подумал ты, усмехнулся и позвал паучка: «Эй, ну где же ты?»
Тот, однако, не отозвался.
– А знаешь почему?! – повышая голос, продолжал утверждать и утверждаться прапорщик. – Потому что я сам живу и другим жить даю! Сам живу и другим жить даю!
Он там еще что-то говорил, но слова стали сливаться со словами песни, производя обволакивающий, убаюкивающий шум.
Висящий в воздухе сизыми клоками дым лез в нос, разъедал глаза и ты их закрыл…
Нет, это был не сон – это было падение, стремительное и страшное на почти смертельную глубину, и длилось, быть может, всего несколько мгновений, в которые твое сердце закувыркалось вдруг, как птица в невесомости, не понимающая, где верх, где низ.
Словно вынырнув оттуда и успокоившись, ты вновь стал различать голоса начкара и писателя, чья беседа разгоралась уже, как лесной пожар. Каждому из них хотелось говорить и не хотелось слушать, как будто они знали друг про друга больше, чем про себя.
Кажется, все люди делятся на тех, кто еще надеется и кто уже нет… Эти, за тонкой перегордкой, кажется, уже не надеялись и отсутствие надежды пытались компенсировать своим знанием жизни и рассуждениями о ней. Они понимали друг друга. К тому же писателя и прапорщика объединила одна общественно важная система – система исполнения наказаний. Оба они очутились в ней во время срочной – служили во внутренних войсках. Начкар был призван из своей деревни, где работал в колхозе трактористом, а писатель – после окончания литинститута. Прапорщик даже домой не стал возвращаться – так ему понравилась служба.
– Понимаешь, я сразу почувствовал себя человеком!
– На своем месте?
– Точно так, на своем! Кем бы я был у себя в деревне? Никем! Спился бы, паленой водкой отравился б, как мой шурин. Не, это мое, мое!
После года службы и демобилизации, вдохновленный увиденным и пережитым, писатель написал несколько рассказов о непростой,
– Не важно, где напечатано, важно что напечатано! – втолковывал писатель начкару. – А потомки потом разберутся, отделят зерна от плевел.
– От чего?
– От плевел! Ну есть зерно, а есть…
– Полова? – понял бывший колхозный тракторист.
– Ну да, – неуверенно подтвердил писатель.
Ноги и спина занемели, и ты осторожно лег, вытянувшись по-покойницки на покатой, каменной твердости скамье.
– У меня жена из бывших зэчек, – с тихой гордостью в голосе сообщил прапорщик. – Я специально для этого дела несколько женских колоний прошерстил. «Дела» читал, присматривался, беседовал. Выбрал самую подходящую. Сирота – куль муки в колхозе украла, туфли себе хотела купить. Купил я ей туфли. Живем хорошо, двух детишек родила, дочку и сына, как положено. В женской колонии надзирательницей служит. Жить можно…
Писатель был разведен, одинок, но в данный момент переживал бурный роман с одной замечательной женщиной, женой замначальника крупного исправительного заведения в К-ской области, куда и направлялся в данный момент на перекладных своей системы, чтобы не тратиться на общегражданский железнодорожный транспорт.
– И нужно, – писатель довел до логического конца мысль прапорщика, но как-то глухо, безрадостно, впрочем и тот без особой радости ею поделился. Нет, они ни на что уже не надеялись.
Оказалось, жена прапорщика время от времени жестоко запивает, от дочери, которой еще шестнадцати нет, то и дело попахивает, а сын поворовывать начал – учебный скелет в школе украл и продал сатанистам, с трудом удалось историю замять.
– Думаешь, я ради себя водкой здесь торгую? Я ради детей это делаю! – с горделивой горечью воскликнул прапорщик и замолчал.
А та замечательная женщина, втайне от своего мужа замначальника ИТУ приезжавшая к писателю в Москву, осталась недовольна бытовыми условиями, финансовыми возможностями и некоторыми другими его недостатками.
– Это у них сейчас на первом месте, – мрачно пожаловался он.
– Понимаю, – подбодрил писателя начкар.
Поговорив каждый о своем и каждый о своей, помолчав и повздыхав, прапорщик и писатель отчаянно чокались, выпивали, крякали, сплевывали, закусывали и вновь продолжали свой разговор, так похожий на все разговоры, случающиеся в русской дороге, что в столыпинском, что не в столыпинском.
– Крутани-ка еще разок «Дорогу»! – просил время от времени писатель.
– А не надоело? – спрашивал прапорщик, который не любил исполнять ничьи просьбы, но эта ему нравилась.