Свечка. Том 2
Шрифт:
Это был паучок, и у него была миссия, цель, он жил и действовал, как герой-одиночка в американском боевике.
Его целью была твоя жизнь, твоя никому уже не нужная жизнь.
Выбираясь откуда-то из-под мышки, он осматривался, неподвижно замирая, как бы оценивая фронт предстоящих работ, и вдруг совершал стремительный марш-бросок по груди к левому соску, цепляясь за немеющую, холодеющую от этого прикосновения кожу цепкими лапками с острым коготком на конце, и начинал плести свою смертельную паутину, соединяя расходящиеся хорды поперечными нейлоновой
Еще там, в сорок четвертой ты желал этого и, кажется, бывал близок к своему смертельному концу, но всякий раз паучку что-то мешало совершить свой последний победный бросок.
Он был осторожен и пуглив.
«Может, все-таки не задушат, может, все-таки сам умру?» – спрашивал ты не раз неведомо кого, вот и сейчас спросил уже не неведомо кого, а Неведомо Кого:
– Может, все-таки не задушат, может, все-таки сам умру?
Причем спросил с несвойственной тебе требовательностью, какой совсем не было там, на плацу, когда стоял на коленях и, задрав голову, шептал в небесное ухо – видимо, даже положение нашего тела и направление нашего взгляда влияют на то, каким тоном мы разговариваем с Богом.
– Жизнь так же бессмысленна, как смерть, не правда ли?
Между ними – знак равенства, не правда ли?
Не было, нет и не будет…
Ни матери, ни жены, ни друга, ни любовницы – ничего!
Ничего…
Ничего-ничего.
Ну а Родина, Россия, которая проплывает там, за отсутствующим окном, она-то хоть есть?
Сам знаю – есть…
Я даже могу рассказать, как она там выглядит: канавы с грязной мертвой водой, синтетический мусор, непролазная грязь, серое небо, серая земля, серые березы, серая тоска и – ни души.
«Боже, как печальна наша Россия!» – нет, это уже не печаль, это смертная тоска, конец…
Она еще есть, и ее уже нету.
Но разве не мы стояли в ту теплую влажную ночь с двадцатого на двадцать первое августа семь лет назад?
Или восемь уже прошло?
Нет – семь, впрочем, это уже не имеет значения…
Да я бы ее и не вспомнил, если бы именно там, тогда не понял, не почувствовал, что Ты – есть, что Ты – с нами.
И не один я, но и другие люди, и какие люди!
Я видел, своими глазами видел писателя Андрея Битова, который стоял посреди толпы с закрытыми глазами и тоже в тот момент видел, он даже об этом потом в газете написал.
И даже сам Александр Исаевич Солженицын, хотя там и не был, назвал ту ночь великой Преображенской революцией – мы преобразились тогда, потому что с нами был Ты.
И вот – показался нам всем, как может быть, как должно быть, а потом, потом…
Что же потом случилось, почему все так пошло, куда все делось, а главное, куда делся Ты?
Ты поднял голову и, взглянув невидяще перед собой, наткнулся взглядом на чье-то блеклое с синими оспинами лицо,
Удар был не таким сильным и не очень страшным – знавала твоя бедная головушка удары посильней и пострашней, но, видимо, из-за его неожиданности в контексте разговора с Богом он показался тебе самым сильным и самым страшным, и чем-то напоминал удар резиновой дубинки, хотя тут была не дубинка – дубина: двухлитровая пластиковая бутылка с водой, которую держал в длинной руке рыжеволосый уголовник с лицом, побитым порохом, – он смотрел на тебя яростно и торжествующе и орал, брызгая слюной из широкой разверстой пасти.
– Ты чё, пидор, тут сидишь?! Чё, гад, глазки щуришь? Ты где должен находиться? Марш под шконку, чухан!..
Он замолчал, театрально выдерживая паузу и прислушиваясь к реакции зала, то есть, извиняюсь, вагонзака.
Там все мгновенно стихло.
В соседних клетках вслушивались в происходящее в вашей.
Начинался спектакль, без которого не обходится ни один этап.
А в тебе что-то остановилось, застопорилось, заклинило – ты не опустил глаза, а продолжал смотреть неподвижно в блекло-рыжую в синих оспинах рожу сидящего напротив невольно-добровольного артиста.
Кажется, твой взгляд его остановил.
Пауза затягивалась.
– Да ладно, чего ты, может он и не чухан? – примиряюще и успокаивающе подключился к общению сидевший рядом с рыжим крупный полный мужик в старомодных круглых очках с синей изолентой на переносице.
– Я чё – не вижу? Глазки строит петух! – истерично завопил рыжий, и ты наконец отвел взгляд.
– Да откуда ты знаешь-то? – недоумевая, хлопнул себя по жирным ляжкам очкарик.
Было в нем что-то деревенское, бабье, больное.
Процент деревенских на зоне значительно выше, чем на воле, деревенский там чуть не каждый второй. Говорят, русская деревня умирает. Это правда, и я знаю где – она умирает на зоне.
– Да я их на дух чую! Я его щас урою! – Рыжий вскочил на ноги, поднимая свою двухкилограммовую дубину для удара еще более сильного и страшного, и захотелось обхватить голову руками, защищаясь, но ты не сделал этого, только ниже ее опустил.
– Падла опущенная!
– Эт-та-та-та-та-та… – заикаясь, попытался заговорить очкарик, с трудом поднимаясь на своих толстых ногах в ватных сапогах с калошами, схватил рыжего за запястье, и они замерли картинно, не двигаясь.
Пробку у бутылки сорвало, и вода лилась на твою неподвижную голову и спину.
В метре от вас по ту сторону решетки стоял конвойный солдат. Он ничего не говорил, только отступил на шаг, чтобы не обрызгало. Сидевшие рядом тоже отстранились.
Беззвучно и властно, как видение, рядом с конвоиром вырос подосиновик-начкар. Был он сейчас не синий и не красный, а какой-то бесцветно-бледный.
Все, кроме тебя, встали.
Вода перестала литься.
– Ну?! – обратился начкар ко всем с грозным и требовательным вопросом.