Светило малое для освещенья ночи
Шрифт:
Ей пришлось продраться еще через толкучку, растекшуюся не только по прилегавшей к торговому центру территории, но и по обширным пустырям вокруг недавно незначительного районного рынка, который всегда назывался Зеленым, — то ли потому, что на нем торговали овощами, то ли потому, что забор и кладовые традиционно красились в зеленый цвет. Товарная стихия мертвого производства разметнулась на кварталы и была тесна, как Марьина точка до сотворения пространства. Лушка иссякла в понимании происходящего, тут зародышно клокотало какое-то варево, распираемое приобретаемыми бесплодными силами, тут пульсировало близкое будущее. Тесное однообразное обилие, из которого что-то пыталось образоваться, почему-то не радовало, а даже совсем наоборот. Лушка, еще недавно жадная до вещей,
Может быть, взрыв произошел, может быть, нет. Невидимое солнце невидимо палило с невидимого неба. На крупном песке пешеходной дорожки, у самых Лушкиных колен, разбросанно лежали дензнаки среднего достоинства. Сначала Лушка не поняла, откуда они взялись, но, когда мимо лица спланировал следующий, а не дождавшаяся благодарности спина удалилась независимо и с порицанием, Лушка поняла, что ее принимают за нищую и подают.
Она машинально подняла дензнаки и разровняла, соединяя в одну семью. Среди бумажек одна была совсем натруженная, истершаяся до тряпичной мягкости, и одна совсем новенькая, на днях из-под очумелой печатной машины. Показалось, что новая ценностью не обладает, а на тряпичной можно было бы размотать, как бинт на ране, прилипшие к ней следы и узнать, какие судьбы сфокусировались перед Лушкой в этот осенний полдень, но денежные предыстории были на этот момент частными случаями, значение имело что-то другое, какая-то выросшая из случаев закономерность, перекрывавшая гиблое значение всеобщего эквивалента. В Лушкиной руке была зажата не милостыня, которой она не просила, а некий смутный ответ на незаданный вопрос.
Ей не подавали. Ей за что-то платили.
На чебурек не хватит, но на плебейский пирожок с толченой картошкой — возможно. И даже, может быть, останется на троллейбусный билет, куда-нибудь.
Но если просидеть тут целый день….
Лушка поднялась.
Впереди был мост через болеющую ревматизмом речку, поросшую стоками, удрученную рогозом и резиновыми сапогами сумасшедших рыболовов, которым Господь Бог за их веру собственноручно вешал на крючки желтоперых окуньков. Лушка остановилась у чугунного парапета и попросила Господа даровать верящим по рыбке покрупнее, и Господь даровал, рыбаки взмахнули удочками, и в полудне сверкнуло троекратное серебро, и один из резиновых рыболовов, опустив в сачок нечаянный подарок, смотал удочки и, рассекая забывшую движение воду, направился к берегу, он нес в сердце внезапную радость, а двое других азартно остались и напрасно стояли до вечера, а дома отдали кошкам улов и не вспомнили озарившего их полдня.
И опять были магазины, и конкурирующие локти между дорогой и тротуаром, и опять людей втягивало в воронку, которой никто
Революционная площадь, десятилетиями прочерченная понятным партийному начальству сложным дорожным пунктиром, на который не решались наступать пустынные прохожие, сейчас была впритык уставлена грузовиками, рефрижераторами и фургонами, там опять кишело людьми, и вождь мирового пролетариата на могучем пьедестале вдыхал запах капусты и гнилых помидор.
На середине лестницы, ведущей в подземный переход, принципиально сидел молчаливый нищий, а у гранитной, убранной каслинским литьем стены стояли худенькая женщина с застывшим лицом и девочка лет десяти. Девочка держала плакат:
«У меня лучевая болезнь. Помогите собрать на операцию».
Наверно, девочка стояла тут не один час. Она больше не уставала.
Лушка вошла в отсутствующий взгляд женщины и стала вместе падать в пропасть, но в этом отключающем дыхание падении они постоянно оказывались наверху и опять падали, и опять дно выворачивалось верхом, который существовал лишь для начала, живущие секунды отсчитывались мертвыми провалами, не создавалось причины, которая разорвала бы замкнувшуюся цепь, стоявшая рядом девочка была единственной за окном свернутого мира, она была пропастью, в которую обрушивалась мать, и маятник по пути от бытия к небытию отмахивал пока еще широкие амплитуды, но, каким бы кратким ни оказался последний миг, мать всё равно сумеет в нем уместиться и обрушиться через него в свой самый дальний полет.
Лушка приблизилась к ней по пути взгляда. Женщина приостановилась в своей боли.
— Это всё, что у меня есть, — сказала Лушка, опуская в коробку у ног девочки сложенные деньги.
Рассыпающимся пеплом шелохнулось выжженное «спасибо», а женщина смотрела и чего-то ждала. И Лушка вдруг сказала:
— Это не навсегда. Всё — не навсегда. Навсегда будет дальше.
— Ночь, — пробормотала женщина. — И зачем мне ночь.
— Нет, — не согласилась Лушка. — Я знаю, что нет. Не бойся. Посмотри. Ты увидишь, посмотри. Всё по-другому. Не только ночь, понимаешь?
Брови женщины дрогнули, сместились к переносице двумя буграми, взгляд прошел через Лушку, как через распахнутое окно, в бровях отразилось удивление, на них лег дальний отсвет, губы женщины приоткрылись для какого-то слова, но музыка вопроса прозвучала не здесь, а ответ никого, кроме женщины, не коснулся.
Женщина вернулась издалека. Женщина посмотрела на Лушку.
— Да, — проговорила она. — Да.
Оглянулась, пытаясь понять окружающее. В центре окружающего сидел принципиальный нищий. Полдень лил сумерки.
— Да, — повторила женщина. — Ты отдала всё, и у тебя не стало меньше.
Она повернулась к дочери, забрала у нее плакат. Сложила пополам, еще пополам. Плакат с трудом вошел в урну.
В коробочке из-под детских ботинок редко и безнадежно лежали купюры. Женщина бросила на них равнодушный взгляд.
— Отдай их тому дяде, — велела она дочери.
Девочка подняла коробку и перенесла к подошвам принципиального человека.
Мать взяла дочку за руку.
— Да, — сказала она Лушке. — Я просила не о том. Я просила мало.
Они стали подниматься по лестнице вверх.
Теперь Лушка недоумевала, как, наверно, будет недоумевать и женщина, когда вернется домой. Что-то произошло между ними, но что? Что так убежденно пыталась передать ей Лушка и что поняла мать, когда решительно и спокойно отказалась от своей безнадежной попытки помочь своему ребенку? Только ли беспомощность своего нищего усилия? Нет, нет, она говорила о другом, она поняла другое, и другое — было, и в Лушкином теле еще звучит память о нем, память похожа на резонанс, что-то осталось и дрожит, затухая.