Светило малое для освещенья ночи
Шрифт:
Лушка помедлила, прислушиваясь. Сожаления не было.
Я не сделала плохого, подтвердила себе Лушка. Она может нарисовать новый плакат, найти другую коробку из-под детских ботинок и вернуться к мраморной стене подземного перехода, но, быть может, сможет черпать силы и в новом источнике, хотя я и не знаю его названия.
Лушка спустилась в темноту перехода. Она знала его пустынным и гулким, с деловой пробежкой спешащих людей, которым не нужен грохот трамваев над головой, а сейчас и здесь укоренялись ларьки, сквозняки задаром подносили всем запах пиццы, колбасок, гамбургеров и каленой вывернутой кукурузы, лотки с порнографией и китайским тряпьем превратили переход в стиснутый каньон, и путешествующие с одной стороны площади на другую сталкивались грудь в грудь, раздраженно лавировали и не извинялись, а в кульминационных точках непременно натыкались
Лушка не сразу решилась войти в разорительную среду туннеля, но знание, что туннеля все равно не избежать, толкнуло к действию, и она, отметив впереди наличие тусклого дневного света, ринулась к нему и почти преуспела, но прямо перед ней началась какая-то круговерть, повышенные голоса, взметнулся бабий гвалт. Так, подумала Лушка, опять мне не выбраться, не мои силы потащат куда мне не надо. Она оглянулась, чтобы сбежать вспять, но там скручивался обожравшийся кишечник, и Лушка нехотя поплелась вперед и увидела у стены подземного перехода Мастера, а над его головой нахальный лозунг:
«Собираю начальный капитал».
К Мастеру подступали цепкие руки, рвали фирменную рубаху. Мастер удивленно оглядывался в поисках хоть одного достойного противника, но были только женщины, и ярости искаженных красивых лиц требовалось уступить, как ребенку или Богу, и он, всё улыбаясь то ли насмешливо, то ли понимающе, по-кошачьи скользнул вдоль стены, а руки народа, не мешая друг другу, тянулись за справедливостью, в них уже были камни, вилы и красный петух, и Мастер, бросив последний взгляд на спортивную сумку с началом начального капитала, подался в эмиграцию, а ярая тетка лупила его по спине копченой колбасой.
Кто-то из женщин торжествующе взвизгнул, несколько вцепились в капитал, надеясь экспроприировать для себя, но оказалось, что народный гнев есть общая сила, и началось распределение по справедливости, и Лушка получила тысячный финансовый билет, отчего стало ясно, что дальше пирожка с картошкой ей не подняться. Из остывающего гвалта прояснилось, что искрой, возжегшей неподготовленное восстание, стала десятитысячная купюра, небрежно брошенная неким прохожим в Мастерову адидасовую сумку. Какая-то женщина, узрев такое непотребство, возопила, что она на одну зарплату и без мужика, а трое детей без отца, что кому-то десятитысячный начальный капитал, а ей конечный, да и того нет, и что она с миллионерами не желает, а если они воцарятся, то уйдет в подполье вместе с детьми. Тут галдеж стал яростнее, начали искать десятитысячную, но не нашли, а тут еще возвратилась торжествующая тетка, лупившая колбасой ненавистного миллионера, и, уразумев ситуацию, потребовала доли. Кто-то, не желая уменьшаться в добыче, мгновенно усомнился в изначальном теткином присутствии. Лушка увидела взметнувшееся копчено-колбасное пролетарское оружие, ей хотелось от этой колбасы откусить, хаос раскручивался, множась от каждого слова, из-за бездеятельности Лушка оказалась на периферии, забрезжила лестница, лестница подняла Лушку в остановившийся полдень.
Город спятил. Торговали и нищенствовали везде. Торговали бы и в храмах, но храмов не было, их спустили прежде. Покупали, чтобы продать. Просили милостыню, чтобы купить. Подавали без жалости. Сострадать было некому. Нищими были все.
У памятника вождю пролетариата прели нереализованные овощи. На овощах размножались счастливые мухи. Сытые облепляли монумент и сбивались в профсоюзы. Монумент отдавал фабрики рабочим, а землю крестьянам. За памятником плескал буржуйский фонтан. Фонтан удивлял непроизводящей работой и убеждал каждого, что воды в городских квартирах нет по его причине. На скамейках дисциплинированно отдыхали семейные евреи, прочие нации семенили мимо с кошелками и авоськами, начинался сезон капустного шинкования и, независимо от времени года, сезон предохранения себя от возможного голода. В забалконных целлофановых презервативах парились на солнце ежедневно пополнявшиеся запасы, защечные мешки взбухали, пролетариат выглядел излишне сытым, но суетился и грозил Москве забастовками. Спираль развития просела вниз, Белое Братство назначило точную дату светопреставления, фальшивые браслеты Деви Марии Христос призывали изменить прежнему Богу и грешить только с ней. Отщепенцев
Оглушенная Лушка с тоской вспомнила о своей тихой кровати в психиатрической больнице и, борясь с соблазном уснуть от нервного истощения на каком-нибудь газоне, притащила себя к остановке. Но транспорт где-то застрял. Ленивые смотрели в нужную даль и уговаривали появиться свой номер, активные уходили пешком. Лушка вспомнила о выделенной при подземной экспроприации тысяче и, решив, что собственность Мастера может быть принята ею во временное пользование, купила на всю наличность дешевых сигарет в ларьке через дорогу и, вернувшись, стала ждать автобус, радуясь, что осчастливит в больнице дефицитными пачками всех нуждающихся, особенно газетную старушку, которая не раз терпеливо жаловалась на отсутствие курева. Пачки высились на ладони, прижимаясь к тощей Лушкиной груди. Сбоку возник молчаливый мужик, взял верхнюю пачку, сунул почти за корсет две сотенных, надвинулись еще какие-то, совали ошарашенной Лушке преувеличенные деньги, забирали курево и куда-то исчезали. Лушка поняла, что от рынка не скрыться, и опять потащилась к ларьку через дорогу, изумляясь, что столь многие не желают сделать сотни шагов для самообеспечения и отваливают за свое малое удовольствие и удобство столько, будто у каждого в подземелье скончался собственный аббат Фариа.
Впрочем, на деле навар оказался не слишком велик, получилось всего на две пачки больше. Это вызвало в Лушке какое-то сомнение и даже, можно сказать, неудовлетворенность, ибо в размахе переплат крылась возможность значительно большая, но ощутимо она проявилась лишь с третьего захода, когда капитал удвоился. Сделав еще несколько черездорожных перебежек, Лушка уже овладела состоянием в шестнадцать тысяч, а пачки перетаскивала уже в коробках, закупая товар несколько дальше, так как напротив он кончился, а за то, что дают много и с коробкой, пришлось положить тысячу сверху, она нашла это справедливым, ибо ей тоже оказывали услугу.
Увеличившись, деньги потребовали к себе иного отношения. Они больше не захотели тратиться на каких-то шизофренических больных, а напомнили Лушке о своем настоящем хозяине. И Лушка, не истратив из них даже на пирожок, потащилась в трудную даль к подземному переходу, а если Мастера там не окажется, то придется к нему домой, не обязательно совсем наверх, а хотя бы до почтового ящика.
Но Мастер в переходе оказался, опять с плакатом о начальном капитале и с другой спортивной сумкой, постарше и поплоше, но вполне надежной и привешенной прямо на шею на новом собачьем поводке.
Лушка молча остановилась перед ним.
Мастер откинулся головой к мраморной стене, будто схватил неожиданный удар.
— Вот… — пробормотал он и улыбнулся растерянно.
Лушка оттянула обшлаг рукава и стала вытряхивать из него размокшие купюры.
— Ты что?.. — рванулся Мастер, внезапно побелев.
— Я тебе должна, — напомнила Лушка. — За костюм.
— Нет, — воспротивился Мастер и, запустив руку в суму, попытался отделить чистое от нечистого.
Лушка отступила.
— Это твои. — Она попыталась прозвучать убедительно, но не получилось, Мастер все шарил в сумке. — Твои, — повторила Лушка, и он наконец на нее взглянул. — Когда сегодня тебя раскулачивали, мне досталась тысяча. Случайно. Я побегала с «Примой» — и вот…
Мастер опустил глаза. Сегодня был понедельник, и ему не везло. Он поправил собачий поводок на шее.
— И как они это терпят? — пробормотал он.
— Кто? — не поняла Лушка.
— Собаки, — сказал Мастер.
— Привыкнешь, — сказала Лушка. Она сделала шаг назад.