Свободная любовь
Шрифт:
– А то, что ты отец двух замечательных детей, девочка Аня музыкантша, мальчик Митя – мы его узнали в «Нежном возрасте»… что такое отцовство для тебя?
– Я не знаю. Я как-то никогда в жизни не ощущал себя в классической категории отца. Сначала они были маленькие, и я понимал, что нужно съездить в молочную кухню и купить какой-то жижи, чтобы они эту жижу сосали. Это было отцовство. Потом они внезапно выросли. По пути сообщая мне некоторые очень ценные сведения о жизни. Например, Митя, когда учился в школе, на мою просьбу время от времени дать дневник, говорил: зачем? Я говорю: ну как,
– Сережа, ты о многом говоришь и пишешь: взялось из воздуха. Но значит, воздух вокруг тебя должен быть чем-то насыщен, и аппарат для его поглощения должен быть разработан…
– Ой, ты знаешь, на самом деле я ничего про это не знаю. Да и никто ничего не знает. Это какая-то странная история, когда вот нет ничего, и вдруг из ничего берется как бы все. Я не верю ни в какие замыслы. Чем больше замыслов, тем меньше что-нибудь получается. Как сейчас мне кажется, важно, чтобы замыслов вообще не было никаких. И в голове ничего не было.
– Сплошная импровизация?
– Сплошная импровизация. Меня каждый раз поражает эта история, откуда взялась «Анна Каренина». Толстой, получив первое собрание сочинений Пушкина, стал листать томик «Незаконченные отрывки» и набрел на полстранички: «Гости собирались на дачу…» И его зациклило на этой пол страничке. Почитай…
– Я читала. «Гости съезжались на дачу…»
– И дальше Толстой как бы шибанулся. Он говорит: вероятно, у этого отрывка есть какое-то начало и какой-то конец. И он как бы к этому отрывку приписал начало и конец. Получился роман «Анна Каренина».
– Все дело в том, что один прочитает, и у него возникает замысел «Анны Карениной», а другой прочитает и отложит в стол. Я и говорю о разработанном аппарате…
– Я тебе могу сказать, но это будет ненаучно. Этот аппарат называется степенью шибанутости. Личная шибанутость. Мне очень скучно, и бессмысленно, и серо, и убого жить, когда я ничего не делаю. Вот серо, сиро и убого. Вообще неинтересно. Поэтому весь мой аппарат заключается в том, что каждое утро мне хочется сделать так, чтобы было интересно жить. И я стараюсь. А это, конечно, шибанутость. Это надо к психиатру обратиться. Я даже где-то читал, что это называется бред навязчивых состояний. А я всю жизнь так живу. Мне хорошо начинается с того момента, когда меня настигает бред навязчивых состояний.
– Но при этом ты очень рационален. Ты должен быть рационален. Ты же работаешь с массой людей и если будешь с ними бредить…
– Нет, с ними бредить нельзя.
– Это такая дикая лошадка, которую ты должен обуздать…
– Когда снимаешь картину, действительно, нужно проявлять максимум здравости и рационализма и делать вид, что все выношено годами…
– Таким образом мы перешли к твоей персоне собственно. О тебе говорят, что ты эпикуреец, хотя я считаю, что ты трудоголик. А свои книжки ты обозначаешь
– Через черточку. Эпикуреец-конформист-трудоголик.
– А еще?
– Черточек не напасешься. Их много. Я не отказываюсь от того, что я очень люблю есть и пить…
– Ты и выглядишь как любитель того и другого.
– Мне Марлен Мартынович Хуциев как-то сказал: слушай, а ты вчера пил? Я говорю: нет, а почему ты спросил? Он говорит: на тебя когда смотришь, такое впечатление, что ты вечерами здорово пьешь. Помолчал и говорит: и так всю жизнь. Но это только впечатление.
– Жалко ли тебе что-то в себе, в своей судьбе из прошлого?
– Да нет, уже поздно жалеть. Когда совсем ума не было, может быть, о чем-то жалел. Нормальный человек не должен ни о чем жалеть, потому что самая бесценная ценность, которую за жизнь зарабатываешь, это опыт собственной судьбы. И жалеть ни о чем нельзя. Так, значит, должно было быть. Есть простое понимание жизни, что все устроено очень правильно, судьба есть судьба. Хотя помнить пушкинское: и с отвращением читая жизнь свою…
– А в современной жизни тебя что-то раздражает, обижает? Или эти глаголы не годятся?
– Годятся, годятся. Раздражает, обижает все. От начала до конца. Во-первых, какая-то тотальная безвкусица. Жуткая, отвратительная. При проклятой советской власти такого не было. Взять эти светские фотографии со светских раутов, с какой-нибудь вечеринки по поводу выноса тела того-то, когда все стоят в костюмах от Шанели и прижимают многомиллионное шампанское к груди…
– Не любишь гламур?
– Они же просто больные! На комсомольском съезде можно было в кулуарах увидеть, допустим, Смоктуновского, Ульянова, Чингиза Айтматова. Причем я даже примерно знаю, о чем они разговаривают. Это были люди. А здесь придурки. Раздражает все. Раздражает халтура. Вся формула современного успеха – сделать коммерческую панаму. Коммерческая панама не нуждается в сообразии и соответствии, как говорил Пушкин. Она нуждается совершенно в других фокусах. Но и ВГИК тогда не нужен. Есть такой тип кино – кино как финансовая операция. Вложил одну денежку, собрал другую. Накрылся шинелью, разницу попилил – и разбежались. И забыли, что там было. Учить этому нужно, наверное, в финансовой академии, а не во ВГИКе, как эту панаму организовать грамотно.
– Ты говорил, что нет разницы поколений, а в то же время обилие придурков и среди творцов, и среди публики. Может, просто пена?
– Количество пены зашкаливает. Пена – очень хороший термин. Был такой писатель Борис Можаев. Гениальный человек. Он был сильно старше меня, но я с ним дружил. И время от времени приставал с какими-то мировоззренческими вопросами. Он на меня так смотрел и говорил: Сергей, выкинь из головы, все это пена. Видишь, и там пена. С одной стороны, все раздражает. А с другой, ничего не раздражает. Потому что пойдешь к Юре Башмету на концерт, услышишь Канчели и понимаешь, что никакой такой новой эпохи, которая вызывает у тебя одно рвотное чувство, нет и быть не может. Потому что есть, двигается та, настоящая жизнь, постпушкинская, в том направлении, в котором должна двигаться. Остальное – пена.