Свободная любовь
Шрифт:
– И идешь учить роль?..
– Сижу. Идти некуда. Все закрыто шлагбаумами. В моем родном подъезде в доме 5А охрана, домофоны, ковер на лестнице. А я сколько лет мечтаю подняться к себе на четвертый этаж… Там была огромная квартира, в которой жило шесть семей. У нас были две комнаты, мы были абсолютные олигархи. У остальных по одной. Настоящая коммуна. Это была родина. Когда говорят «родина», «патриотизм», «березки» – нет, родина – это Скатертный.
– Ты всегда был популярен и красив. И сейчас популярен и красив. Как ты этим пользовался? Только отвечай честно.
– Честно?
– И не «хлопотал лицом»?
– Нет, не хлопотал. В нашей дружеской узкой компашке Захаров, Миронов, я, Кваша, Гриша Горин – все имели клички. У Миронова, скажем, была кличка Дрюсик. У меня – Маска. Потому что я наружу-то не выпускаю. И это дико раздражает. Маска. Так что никаких стараний подмигнуть или ухмыльнуться у меня не было.
– У тебя, правда, отдельное лицо…
– Бастер Китон – помнишь такого американского актера? Одно время это была моя подражательная мечта. И Кторов, наш великий артист, с лицом лорда. Вот так, ничего не выражая, все выразить.
– Ты сыграл множество обаятельных ролей в кино и в театре, произвел на свет множество «капустников» и прелестных эстрадных номеров, на которых зрители смеялись до колик. Ты придумал замечательный дуэт Авдотьи Никитичны и Вероники Маврикиевны. Двое мужчин, переодетых женщинами, – это было впервые на нашей эстраде, и ни грана пошлости, одна интеллигентка, другая – простая тетка…
– Артисты Тонков и Владимиров. Популярность была титаническая. В отличие от сегодняшних дам, сделанных из мужчин, которые надевают на себя шестого размера сиськи и красятся, там была всего пара деталей: внизу они были совершенно мужчины в брюках, а наверху шляпка, платочек, очки, ридикюль, все. Понимаешь, у меня всю жизнь на кухне в коммунальной квартире сидели бабушка Эмилия Наумовна, вся из себя рафинированная интеллигентка, и Наташка, няня моя, жившая у нас больше сорока лет. В силу территориальной необходимости они были все время нос к носу, друг без друга не могли, как сиамские близнецы, и в то же время совершенно друг друга не понимали и раздражали круглосуточно. Вот эта их кухонная полемика все и породила.
– Одновременно назову хотя бы две самых серьезных роли, которые ты сыграл в свою молодую пору: кинорежиссера Нечаева в спектакле Эфроса «Снимается кино» по Радзинскому в «Ленкоме» и Крестовникова в «Счастливых днях несчастливого человека» того же Эфроса по Арбузову на Малой Бронной. Вы попали, режиссер и актер, в современный нерв на фоне совершенно другого театра, официозного, помпезного. И вот теперь, в пору твоей зрелости, ты потрясающе сыграл булгаковского Мольера. А между прочим, когда вышли «Счастливые дни…», мне запретили рецензию на этот спектакль. И когда вышел «Мольер», я тоже написала рецензию, которая, по странному стечению обстоятельств, вышла на страну, но не на Москву. Потому процитирую тебе кусочек про тебя. «Привычка к юмору Ширвиндта, остротам, маске пресыщенного шутника заставляли ожидать другого. Образ Мольера разразился как гроза. Ширвиндт предстал как большой драматический актер. Никакой аффектации, почти все легко и между прочим. И при этом каждое слово, каждый взгляд, каждый жест – мультисмена настроений, состояний, глубоко скрываемых и прорывающихся чувств. Ширвиндт играет тайное знание судьбы с великим терпением, великой иронией, великим мужеством и отчаянной горечью, что все вместе составляет гения и его
– Корни там. У Эфроса. В «Ленкоме». О «Ленкоме» говорили, что это кардиограмма нашего существования, его пульс. Но это был пульс взбесившегося инфарктника. Страшные скачки от триумфов до полного нуля. Скажем, когда выгнали Эфроса. За «Снимается кино» тоже, кстати. Он где-то писал, что была задача вырвать Ширвиндта из этой иронической, «капустнической» манеры, что он и пытался сделать. И делал. У него была замечательная «Чайка», где я играл Тригорина, кажется, довольно симпатично. Помню, там, где сейчас кабинет Марка Анатольевича Захарова, огромный, как Совет безопасности, был Кабинет просвещения, где стояли тома марксизма-ленинизма, и весь реквизит писчебумажный воровался оттуда, потому что там не ступала нога человека. И вот Тригорин выходил с Ниной в сад, где валялась убитая чайка, открывал как бы свой томик, и это была работа Ленина «Материализм и эмпириокритицизм». Представляешь?
– Еще из серьезного: с удивлением узнала, что Алла Демидова была твоей ученицей в Щукинском, а ты ее учитель…
– Полвека в Щуке. Ужас, я же говорю. 75 лет, 50 лет – страшные цифры. Я еще был учителем Андрюши Миронова, Наташи Гундаревой, многих. Аллы тоже. К сожалению, мы общаемся редко, она совершенно отдельная дама. Я помню, делал с ней французский водевиль «Фризетта». Можно себе представить, что Алла Демидова, с ее академической статью, играла искрометный французский водевиль!..
– Шура, почему твои ученики любят тебя как правило смертельной любовью?
– Во-первых, я очень хороший человек. Я все время из себя это вытравливаю, как могу…
– Детского человека вытравливаешь, доброго вытравливаешь…
– Ты представляешь, сколько надо химикатов, чтобы вытравить все эти так называемые комплексы неполноценности! Ведь доброта потом оборачивается необходимостью быть еще добрее. Ну и во-вторых, я такой демократически ненавязчивый. Я знаю, как обращаться с учениками. Я в театре посчитал: в труппе восемнадцать моих личных учеников. Не считая щукинцев, которых еще полтруппы.
– У тебя и в театре высоко гуманистическая политика. Может, театральные люди не все ее одобряют, но ты сохраняешь весь состав театра, каков он есть, ты не трогаешь людей, ты ценишь их достоинство…
– Рубен Николаевич Симонов говорил: «Из театра Вахтангова не уходят и не увольняют, из театра Вахтангова только выносят». Вот и у нас так. Это совершенно несовременная история. А выросшие ученики – какое-то наглядное пособие смысла существования, которого вообще-то очень мало.
– Скажи, а к чему в жизни ты относишься с нежностью?
– Я отношусь с нежностью к старикам и к женщинам. Не обязательно при этом быть с ними в близких или даже дружеских отношениях. Просто их нужно жалеть и опекать. У меня положение в этом плане выгодное. Я почти десять лет сижу в кресле начальника. Мой кабинет на четвертом этаже. А на третьем – мужские гримерные, на втором – женские. Что это такое, когда собирается много артистов месте? «Доколе?! Сколько можно терпеть?! Надо к нему пойти, к этому вялому, и ударить кулаком!» Идет нормальная театральная жизнь. А я, посидев целый день на четвертом, спускаюсь вечером на третий и начинаю вместе с ними орать: «Доколе?! Да нужно ему сказать…» И пока поймешь, что он и есть ты, всё как-то сглаживается…