Святая Русь - Князь Василько
Шрифт:
«Сейчас, сейчас, где-нибудь притулюсь».
Он тяжело и неторопливо шел вдоль слободы и вглядывался в черные глазницы волоковых окон, затянутых бычьими пузырями. Господи, ни единого светца! К кому постучаться? Спят непробудным сном ростовские трудники.
И вот в одной из изб он заметил смутный, мерцающий огонек лучины. Но как постучаться? Глухой ночью ни один хозяин в избу незнакомого человека не впустит: в такую пору лишь лиходеи шастают. Ночь темней - вору прибыльней. Придется назваться, а далее, как Бог даст.
И Лазутка постучался. В избе долго никто не отзывался, знать, крепко
– Кого Бог несет?
– Ямшик… Лазутка Скитник.
– Вона, - глуховатым, удивленным голосом протянул хозяин избы и открыл дверь.
Перед Лазуткой оказался приземистый крутолобый старик с дремучей, лешачьей бородой. В руке его - огарок свечи.
– Заходи, еситное горе.
– Никак ты, Томилка?
– повеселел Лавруха, признав в старике княжьего кормчего. В Ростове ведали его, как молчуна – дюку, а если уж Томилка заговаривал, то произносил своё неизменное присловье: «Еситное горе», а что за «еситное», так никто и не узнал. Никто не ведал и отчества кормчего. Старику, почитай, уж лет семьдесят, а его все - Томилка да Томилка.
Лазутка перекрестился на закоптелый образ в правом «красном» углу, сел на лавку и устало привалился к стене. Старик, молча, тоже уселся на лавку, разложил на коленях порванную сеть - мережу, и принялся ее чинить.
Скитник огляделся. Обычная изба простолюдина. У входа, рядом с печью, висит глиняный горшок (умывальник) с носиком. Печь - широкая, добротная, р у с с к а я, с подпечьем, голбецом, шестком, загнетком, челом-устьем, полатями и бабьим закутом, где стояли ушаты, бадейки, квашня и висела полка, на коей расставлены деревянные миски, ложки и ковши.
Перед лавкой - чисто выскобленный стол. Жилье освещает светец с сухой лучиной. Красные угольки падают в лохань с водой и трескуче шипят. По бревенчатой стене, от трепетного огонька, пляшут причудливые тени.
«Бедновато в избе, - невольно подумалось Лаврухе.
– А ведь княжой кормчий. Не шибко жалует его, Василько Константиныч».
В избе застыла мертвая тишина. Ни ямщику, ни Томилке, казалось, не хотелось говорить. Старик, словно спохватившись, поднялся, снял с колка сермяжный кафтан и протянул Лазутке. Тот молча благодарно кивнул и накинул сермягу на широкие, литые плечи.
На полатях вдруг что-то негромко зачмокало и невнятно забормотало. Скитник глянул на кормчего.
– Старуха во сне, - немногословно отозвался Томилка, продолжая латать мережу.
Когда Лазутка малость пообсох и отогрелся, кормчий вдругорядь поднялся с лавки и шагнул к печи. Вскоре на столе появились три пареных репы, миска со щами, кружка кваса и ломоть ржаного хлеба.
Скитник сглотнул слюну: последний раз он ел ранним утром, и теперь был готов черта съесть.
– Поснедай, ямщик.
Лазутка поклонился хозяину, перекрестил на икону лоб и тотчас навалился на щи. Богатырскому телу требовалась богатырская трапеза, но и на том спасибо. Теперь настал черед рассказа, и он вкратце поведал Томилке свою невеселую историю. Утаил лишь про боярина Корзуна.
– Наслышан, паря… Но чтобы так, - вздохнул старик.
– Худо дело твое.
– Худо, кормчий.
Томилка махнул рукой.
–
– Аль князю не по нраву пришелся? То-то я гляжу в избе твоей бедновато. А ведь славился на всё княжество. Знатно же тебя Василько Константиныч наградил.
– Не суесловь, еситное горе, - сердито заговорил Томилка и попробовал руками на крепость сеть. (Не порвалась).
– Не возводи хулу на князя. Он строг, но справедлив.
– Что-то сомневаюсь я, отец.
– А ты не сумлевайся!
– повысил голос Томилка.
– Молод ишо на князя ёрничать. Он меня, как лучшего кормчего, честь честью проводил, золотую гривну на грудь повесил и снял шубу со своего плеча. Вот так-то, паря.
– Да ну.
– Вот те и ну!
– разошелся немногословный Томилка.
– И изба у меня была другая. Добрая, высокая изба. На Подозерке. Жил с сыном Гришкой. Двадцать лет его в подручных держал. А тот, еситное горе, всё долбил и долбил: не пора ли, батя, мне за кормовое весло встать. Вот и уступил сыну. Василько Константиныч не отпущал, а я толкую: пора, век за веслом не простоишь. Да и Гришку жаль. А он на радостях женился, девку в дом привел, ребятни настрогал. Заважничал, грудь колесом, на нас, со старухой, стал косо поглядывать. Тесны, вишь ли, ему хоромы стали, еситное горе. Вот мы и оказались в этой избенке.
– Негоже твой Гришка поступил.
– А ничо, одумается. Внукам-то, чу, дед с бабкой понадобятся. Одумается, еситное горе.
Томилка протяжно вздохнул и вновь принялся за сеть.
Помолчали. На полатях звучно похрапывала старуха, а где-то за печью вел свою одинокую, стрекучую песню сверчок. За оконцами выл неугомонный, заунывный ветер, а в бычьи пузыри хлестал косой, надоедливый дождь.
– Не ведаю, чем тебе и помочь, паря, - прервал тягостное молчание Томилка
– Вот и я не шибко ведаю. Но одно скажу - либо голова с плеч, либо выкраду у купца свою Олесю. Другого мне не дано, отец.
– Тяжко тебе придется, ямщик… А теперь, давай-ка почивать. Утро вечера мудренее.
Г л а в а 3
БОГОМ ВЕНЧАНА
Всю ночь Лазутка проспал непробудным, свинцовым сном. За оконцами было тихо, через бычьи пузыри пробивался робкий солнечный свет. Скитник поднялся бодрым и посвежевшим, как будто и не было долгого утомительного пути. Захотелось тотчас выскочить из избы и побежать на Ильинку.
– Никак ожил, паря. Вечор-то квелым был, - молвил Томилка. Он словно и не уходил с лавки: на коленях его по-прежнему лежала сеть.
У печки орудовала длинным, рогатым ухватом маленькая поджарая старушка в темном убрусе на голове; она то задвигала в устье горшок, то вытягивала на шесток широкий железный противень с двумя румянами ковригами хлеба. Березовые полешки давно уже прогорели, и от печи исходило благодатное тепло.
Глянув на неспокойное, напряженное лицо Лазутки, старик предупредительно молвил:
– Чую, в город рвешься, паря. Сиди в избе - и не выглядывай.
– Сидеть, как барсук в норе? Да ты что, отец? Не для того я в Ростов шел.