Сыграй мне смерть по нотам...
Шрифт:
– Молоток! – одобрил его один из гостей, Тормозов.– Есть порох в пороховницах! Я сам женился четыре раза. Сейчас мне пятьдесят шесть, и крест на себе я ещё не ставлю.
Этот гость был и до водки очень жизнерадостный, а теперь совсем разошёлся. Он начал произносить двусмысленные грузинские тосты и несколько раз запевал в нос:
О голубка моя,
Будь со мною, молю-у!
Спев, он протягивал рюмку почти к носу Веры Герасимовны. В такт лёгкому дрожанию узловатой руки поющего водка в рюмке плескалась и отбрасывала на скатерть огненные искры. Вера Герасимовна ответно улыбалась, но тут же взглядывала
Гость Алексей Ильич Тормозов не очень был стар, выглядел отлично, но почему-то нигде не работал. Его карьера инженера была далеко в прошлом, как и четыре жены. Так, по крайней мере, понял его Самоваров. Тормозов непрерывно рассказывал забавные случаи из своей жизни: то ему подменили в роддоме младенца, и он с одной из жён целых восемнадцать месяцев воспитывал чужую вреднющую дочь. То в поезде у него украли чемодан и одежду; в родном городе он вышел на перрон в одних плавках и с бутылкой «Ессентуков» в руках, а его встречал в полном составе комитет комсомола завода и заводской же духовой оркестр, поскольку инженер прибыл с легендарного БАМа. Все четыре жены в его рассказах звались одинаково – «моя Танька».
Алексей Ильич очень заразительно смеялся своим шуткам. Вера Герасимовна по-прежнему испытующе поглядывала на Самоварова, который начал подозревать, не заготовила ли она для него какой-нибудь сюрприз. Вдруг выбежит сейчас из кладовки неброская девушка и при свидетелях потребует на себе жениться?
Но никто не появлялся, а Тормозов продолжал рассказывать и хохотать. Все разнежились от тепла и угощения. Большой абажур образовывал на столе уютный круг света и приятно согревал макушки собравшихся.
От этого тепла и жёлтого света тьма за окнами казалась ещё чернее, а мороз злее. Хотелось беспричинно улыбаться и, может быть, прилечь на диван. Лежать никто не осмелился, а вот улыбались все – и Самоваров, и Ледяев, который пил вместо водки что-то мутное и коричневое, видимо, настоянное на корневищах, и самый пожилой из присутствующих, Пермиловский. Этот гость был тонок и благороден лицом. Вокруг его лба красиво мерцали пышные невесомые седины. Улыбался он мягко и деликатно.
Совершенно невозмутим был лишь один из участников мальчишника – сильный и осанистый мужчина. Все звали его просто Витей, да и был он моложе всех. Ел он немного, только покупные консервы, пил аккуратно и разговоры за столом слушал молча. На его гладком лице застыло строгое, ровное внимание. Он даже моргал редко.
– Вот вы, Альберт Михайлович, деятель искусства, – ни с того ни с сего истошно закричал Тормозов (он уже окончательно раскраснелся и стал побрызгивать слюной). – Скажите нам, как специалист, почему нет теперь голосов? Некого ведь слушать! Я не певец, но у меня голос есть – а у певцов нету. Все хуже меня поют. А я ведь не учился даже. Вот послушайте:
О голубка моя!
Он попел, напрягая живот и шею, потом снова закричал:
– А? Звучит? Звучит! А певцы? Вы их без фонограммы слыхали? Нет? А я слыхал, вот как вас сейчас. Только лучше бы я этого никогда не слышал! Дышат, как после стометровки, пыхтят, но звука нет, один шелест. Где голоса? Что, климат переменился? Дырка в озоне? Спад пассионарности?
– Ты, Тормозов, тарахтишь о том,
– Позвольте, Алексей Ильич, как же нет голосов? – отозвался Ледяев, ставший после мутно-коричневого немного сонным. – У нас в театре оперетты Евгений Шашкин – чем не голос? Даже без помощи звукоусиливающей аппаратуры…
Пермиловский громко фыркнул:
– Скоро умолкнем все! Гуд один останется – суровый гуд солнца. А мы умолкнем и станем не видны. Есть, есть уже знаки! Сам вчера видел: Сириус не на месте, сдвинут минимум на четверть квадранта. Это я грубо, на глаз прикинул, но не думаю, что сильно ошибся. Может ли Сириус за одну ночь на четверть квадранта съехать? Ясное дело, не может – не та звёздная величина. А наш пыльный шарик может! Вот и делайте вывод. Скоро все понесёмся вверх тормашками! На то он и Иван Петрович.
Самоваров вежливо улыбнулся, но ничего не понял. Он даже решил, что не разобрал чего-то, потому что думал о своём и слушал в пол-уха.
Тормозов сначала машинально расхохотался, а потом схватил Пермиловского за рукав пиджака:
– Послушай, Фёдор Сергеевич, не каркай! Куда это мы все полетим? Тебе-то всё равно, тебе и вверх тормашками можно, а у меня ещё вся жизнь впереди. Да и Альберт Михайлович вон жениться надумал. Что же, мы с ним вот так, не женившись, и полетим к чёрту?
– Полетите. И вы, и все прочие: и канцлер ФРГ, и Алла Пугачёва. Года не пройдёт, как будет вместо нас холод, пустота и бесформенные комья первовещества, – спокойно пообещал Пермиловский.
– Как! – закричал Тормозов, бурея от гнева. – И Аллу Пугачёву в комья? Ты ври, да не завирайся! Её хоть не трогай! Она святая женщина!
– Все полетим – и святые, и грешные. Уже явно просматриваются те признаки и явления, которые доказывают…
– Врёшь! Пускай ты учёный и член разных паранормальных академий, а врёшь! Витя, неужели ты веришь ему?
Гладколицый Витя без особого интереса глянул прямо в налившиеся, выпученные глаза Тормозова и ничего не сказал.
– Вот и Витя не верит, – обрадовался Тормозов. – Вот и Витя говорит, что такого быть не может. Как может оно быть, если я сам в пятьдесят втором году загорал вместе с Пугачёвой в Артеке! Я-то был пионером второго отряда, а она уже знаменитость, заслуженная артистка. С Кристиночкой она отдыхала. Кажется, путёвка как раз и была Кристиночкина, а Алла так устроилась – поблизости, дикарём. Бушевало в ту пору дело врачей…
Альберт Михайлович отпил своего мутно-коричневого, поморщился и заметил:
– Алла Борисовна много моложе, чем ты, Лёша, нам расписываешь.
– Ничего не моложе, – обиделся Тормозов. – То, что она выглядит, как конфетка, ни шиша не значит. Ты знаешь женщин – пудра, тени, пластические хирурги. Вон моя Танька…
– Как Кристиночка могла в пятьдесят втором году быть в Артеке? Побойся Бога!
– Почём я знаю, как? – не сдавался Тормозов. – Моё ли это дело, как? Была, и всё. Сам при случае у неё спроси. Хотя она правды не скажет – ты знаешь женщин. Какая из них признается, что была где бы то ни было в пятьдесят втором году?