Сын эрзянский
Шрифт:
Охрем, словно бы не расслышав ее, смотрел на дрожащий в руках ковш и продолжал говорить:
— Несчастным меня пустил на свет всевышний, лицо мое обезобразил оспой, глаз закрыл бельмом. Поэтому и не смог жениться... Мне ни одна женщина не родит сына... Живу на земле, точно сухое дерево...
Он смолк, не торопясь осушил ковш, взял со стола кусок пирога. Дмитрий ему налил еще ковш, он осушил и его.
— Вот если бы здесь был дед Охон, он бы меня угостил табачком, — сказал Охрем.— Одинокому человеку, кроме самогона и табака, ничего не надо.
Он посидел немного и запел:
Умер, пропал у эрзянского парня отец,
Пропала и нет у молодого Алюши матери.
Эта печаль для эрзянского парня не печаль,
Это горе для молодого Алюши не горе.
Потом умерла у эрзянского
Пропала у молодого Алюши его половина.
Эта печаль для эрзянского парня стала печалью,
Это горе для молодого Алюши стало горем...
И вдруг оборвал песню, расплакался.
— Взрослый мужик, Охрем, а плачешь, — попытался урезонить его Дмитрий.
Охрем схватил себя за воротник и хрипло воскликнул:
— Не я плачу, а твой самогон, Дмитрий, во мне!
Он шмыгал носом, как ребенок, и всей пятерней вытирал слезы. Марье стало жаль его. Она подумала, чем бы его утешить.
— Не горюй, Охрем, сосватаю тебе Вассу Савкину, — сказала она. — У тебя сразу будет жена и две дочери.
— Много пользы в дочерях. Был бы у нее хотя один сын...
— От тебя, может, понесет мальчика, — не уступала Марья.
Охрем махнул рукой.
— Если у тебя нет своей избы, чужая тоже не изба!..
Он встал с лавки и, покачиваясь, пошел к двери. Дмитрий вышел его проводить. Когда он вернулся в избу, здесь теперь было тихо и спокойно. Фима заснула на конике. Марья лежала рядом с ней, непривычно тонкая, со слегка утомленным и бледноватым лицом. Маленький Степа еле слышно посапывал в зыбке.
Вторая часть
Игрушки дедушки Охона
Когда провожали Иважа, никто не знал, сколько времени он будет ходить с дедом Охоном по людям. Рассчитывали, что весной вернется обратно. Но пришла весна, затем — лето, прошел год. От Охона с Иважем не было вестей. Дмитрий ездил в Алатырь и расспрашивал монахов, но никто ничего толком сказать ему не мог. Они лишь первую зиму провели в Алатырском мужском монастыре, а весной куда-то отправились. Домой Дмитрий вернулся грустный: как бы оба они где-нибудь не умерли с голоду. Не умрут с голоду — замерзнут. Скоро опять наступит зима, а одежда у них плохая, только зипунишки, на ногах — лапти. Об этом горевала и Марья, по-своему: плакала, охала и вздыхала. Недаром говорят, что мужская печаль скрытая, а женская — вся на виду. И все же Марья не упрекала мужа, что отпустил сына со стариком Охоном. Она и сама виновата не меньше. Если бы настояла, Дмитрий послушался бы ее. Он не как другие мужья, всегда считается с женой.
Прошел еще год. За ним — третий. Время ползло медленно, каждый год проходил, словно длинная хмурая осенняя ночь. Зимы стояли лютые, летом дули суховеи. Эта зима выдалась особенно холодной. Много сожгли соломы, чтобы как-то обогреть избу. Дров было совсем мало, их берегли для тех дней, когда пекли хлебы. В Баеве не было своего леса, за дровами приходилось ездить за реку Алатырь в казенный лес. Там за рубку давали хворост и ветви. Хворост не очень хорошие дрова, но все же лучше соломы. Осенью Дмитрий ходил рубить недели две и за это получил три воза сучьев. Как только установился санный путь, Дмитрий нанялся возить казенный лес. Дома Марья осталась с двумя детьми. Целый день она была занята во дворе со скотиной и домашними делами. Вечером садилась прясть. Пряжи нужно много, надо одеть и обуть пятерых. С этой рубкой и вывозом леса на Дмитрия не напасешься одежды. За три года, поди, Иваж пообносился. Вернется домой — ему придется все шить новое. Марья ждет сына каждый день, то и дело поглядывает вдоль улицы в сторону Алатырской дороги. Не может же дед Охон не привести его домой и остаться с ним бродить еще на четвертый год. Теперь пришли морозы, окна покрылись толстым слоем инея. Фима прильнула к окну, задышала часто-часто. На стекле появился круглый глазок. Девочка тоже ждет брата. Ей пошел восьмой год. Она во всем помогает матери — прядет, вышивает, моет посуду и нянчит Степку, которому осенью исполнилось три года. Марья долго кормила сына грудью. Когда отняла, он принялся сосать свой большой палец. Никак не могли отвадить его от этого. В первое время Марья надевала ему на руку рукавичку и завязывала,
Зимний день короткий. Не успеешь обернуться — смеркается. Марья засветло подоила корову и загнала ее в сарайчик, туда же поместила и двух овечек. Там им будет безопаснее. Случалось, что ночью в село забредали волки. Снегу выпало много, до самых крыш, им ничего не стоит по снегу забраться во двор. Свинью держат в избе. В такие морозы ее во двор выпускать нельзя, боится холода.
Закончив дела во дворе, Марья вошла в избу. Фима со Степой приникли к окну, по очереди глядели через оттаявший глазок на улицу. Степа так увлекся, что уперся мокрым носом в обледеневшее стекло и не чувствовал холода.
— Хватит тебе смотреть, нос приморозишь, дай и мне разок взглянуть, — просила Фима. — Сам небось не можешь продуть себе глазок.
Степа молча сопит. Что он там видит в вечерних сумерках, известно только ему.
— Отойдите от окна, разобьете, — сказала Марья. Она сняла овчинную шубу, бросила ее на коник и прошла в предпечье.
— Иважа смотрим, — сообщила Фима.
— Ничего там не увидите, смерклось уже.
Марья вынула из печи брошенные туда сушиться два липовых чурбачка, отыскала под лавкой косарь и принялась щепать лучину. Лучины за вечер сгорает много. Она нужна и для освещения и на растопку. Сырые и мерзлые сучья горят очень плохо, сожжешь целую связку лучины, прежде чем они разгорятся.
Фима со Степой устроились возле матери. Марья колет лучину, дети по очереди подбирают ее с пола и складывают каждый в свою кучку. Марья, расщепав чурбачок, второй, вместе с косарем сунула под лавку в предпечье, это на завтра, и принялась толочь в ступе просо на пшенную кашу. Из ступы поднимается пыль, тонкая и горькая. А когда Фима стала отсеивать в решете мякину, пыль поднялась столбом. Степа расчихался, закашлялся. Он тихонько отошел к предпечью, достал из-под лавки чурбачок и косарь. Поставив чурбачок и придерживая его пальцем, как это делала мать, ударил косарем, вместо чурбачка попал по пальцу и взревел от боли.
Фима метнулась к предпечью и ахнула.
— Вай, мама, Степа, наверно, отрубил себе палец.
— Как отрубил? — вскрикнула Марья.
Она схватила лучину, торопливо вздула огонь и пыталась посмотреть, что с пальцем.
Степа держал палец во рту и ревел, что с ним случалось редко. Марья начала уговаривать его.
— Не плачь, сыночек, дай я посмотрю, — уговаривала его Марья. — Если порезал, мы возьмем с иконы паутинку, приложим на ранку, и к завтрему все заживет.
Тупым косарем он, конечно, не мог ни порезать палец, ни тем более отрубить. Он только ударил по нему и не очень сильно. Все же на том месте образовался красновато-синий рубец. Для успокоения Степы, Марья присыпала его золой и завязала тряпицей.