т.2. Проза и драматургия
Шрифт:
Седой в раздумчивости потер нос.
— Ну, это еще куда ни шло.
— Да, Сергей Иваныч? Договорились? — возликовал Демин.
Седой с тяжелым сердцем отозвался:
— Да, договорились.
— Ну ты читай, Сергей Иваныч, что там дальше.
— Про этого Клавдия? Сейчас.
Седой отыскал страницу.
— Только смотри, — сказал он, — чтобы никто не узнал меня. А что ты там пишешь про какого-то Семенова — это ж не про меня. Я до этого не касаюсь. Понял?
Кто-то открыл дверь и стоял в сенях, оббивая снег с валенок. Вошел летчик.
— Изба-читальня, — сказал он,
Как бы в подтверждение его слов недалеко взревел бульдозерный пускач.
— Ну, — сказал Седой, — может, ты и в самом деле завтра попьешь со своей Люськой этого гранатового сока?
В воздухе Седой долго смотрел, как надо льдами моря простирается вроде бы второй лед из облаков. Впереди кромка их резко обрывалась, открывая равнину ясного неба.
Седой наклонился к Демину и прокричал ему.
— А все ж Семенов не Семенов — брось ты это дело. Должность у тебя хорошая, чего тебе на неприятности нарываться? Брось!
Но Демин молчал. Видно, был себе на уме.
1965
ЧАСТНЫЕ РАДИОПЕРЕГОВОРЫ
— В Северном море хандра у радистов — явление обыкновенное.
Мне показалось, что я поймал радиопостановку из Москвы. Два актера читают кем-то написанный текст, размышляя о том, что бы предпринять сегодня вечером. Настолько эта фраза была спокойна, достоверна по интонации, что у меня не зародилось ни капли сомнения в том, что она — фальшива и что все это — радиопостановка, и вдруг я услышал:
— Прием!
Я потянулся за сигаретой.
Наш тральщик шел вдоль норвежских берегов, спешил в район лова. Во второй половине радиорубки, за перегородкой, образованной шкафом передатчика, спал радист Павел Николаевич. Впереди его ждали три недели тяжелой работы, и он, впрочем, как и весь экипаж, заранее отсыпался. Я сидел за приемником и бесцельно шарил по эфиру. Случайный поворот шкалы занес меня в чей-то ночной разговор…
— В Северном море хандра у радистов — явление обыкновенное, — поучающе говорил один голос. — Уж на то оно море такое — северное, неуютное. Я, как только на переходе тащимся этим Северным морем, так самую что ни на есть веселую музыку гоняю на палубу и в каюты. Чтобы не забывать — на свете и другие земли, не все же эта серость да гадючая волна. Вот так. Прием.
Второго беседующего было хуже слышно. Различались только какие-то унылые интонации.
— Да, Михалыч, да, да. Это все верно. Это ты верно сказал. У вас, конечно, веселей… народу много. На БМРТ всегда веселее… А у нас снег… снег все время… валит и валит. Палуба белая, пройти нельзя.
А дальше — бу-бу-бу-бу… Радиолуч нырнул в черную ночь, вынырнул, как поплавок.
— …поэтому, как ни говори, — скучно. И мысли вот такие. Вот такие мысли… Прием.
— Да-да, все понял, Саня, все отлично понял. Но скучать тут не приходится. За смену набегаешься по эфиру как угорелый. До трех раз в зеркало на себя не глянешь. Вот какие дела. С архангельской флотилией — связь, с поисковиками — связь,
— Порядок, Михалыч, полный. Работает как зверь. Но вот на больших глубинах — тут тянет неважно, что-то неважно. А на рабочих — двести — триста метров — это как в кино глядишь рыбку. Как в кино. Это ты, Михалыч, верно сказал — фишлупа немецкая хороша. Вот такие дела. Прием.
— Все понял, Сань! Только я не говорил, что хорошая. Не говорил. Вот тут у нас в группе все что-то на это изделие жалуются. Фишлупа одно показывает, трал — другое. Так что у нас хуже с этим делом. Может, у тебя какая особая стоит? Прием.
— Да нет, обыкновенная, типовая. Прием.
— Понятно. Типовая. Прием.
Как-то перестал клеиться разговор. Эфир ровно шипел, только изредка по всей его ширине пробегало бульканье. И все.
Потом Саня снова включил передатчик, но что-то долго там ерзал и вздыхал в микрофон.
— Михалыч, ты ж с земли недавно… ну сколько там — неделя прошла, что ли… так? Прием.
— Да, да, понял. Совершенно верно, девятый день пашем. Прием.
— Ну, как там дела-то… на берегу? Все по-старому? Прием.
— Все по-старому. Берег как стоял, так и стоит. Все по-старому. В порту новую столовую построили, весь второй этаж стеклянный, и еда ничего. Я застал только самое начало, дальше-то кормить, конечно, хуже будут. Ну, этим пусть управление… горюет об этом пускай… нас-то с тобой кок кормит круглый год. Что еще? Ларек перед входом убрали. Приехал, значит, бульдозер и увез его. Это борьба с пьянством. Из-за этой борьбы… Зато в ресторане теперь другие порядки. Заходишь туда прямо в чем есть — и в буфет ресторанский. Там за милую душу отпустят тебе сто пятьдесят, и закусывай: хочешь — рукавом, хочешь — из буфета, это уж как душа пожелает… Вот такие новости… Ну, ты-то в порту через неделю будешь — сам все и увидишь. Прием.
— Все понял, Михалыч, все ясно. Приеду — сам разберусь. Это точно. Слушай, Михалыч, я вот что хочу спросить — жен-то пускают теперь в порт пароходы встречать? Прием.
— Понял тебя. Жен пускают, вот недавно этот порядок ввели. Стоят строем — прямо твои солдаты. Прием.
— А детей, Михалыч, детей пускают? Прием.
— И детей пускают. А тебе что за печаль? У тебя-то детей вроде нету. Или нажил, где-нибудь на стороне успел?.. Это я просто так… пошутил… Прием.
— Понятно. Шутка. Прием.
Эфир снова залился равнодушным шипением, но была уже в нем какая-то неловкость, не просто пауза, а некая фигура умолчания. Тишину нарушил Михалыч. Его хорошо было слышно, даже прослушивался на начале передачи набиравший силу и оттого, как падающая мина, взывающий передатчик.
— Так что, говоришь, снег у вас? Прием.
Эфир молчал.
— Тут, черт, передатчик нагревается медленно. Я говорю, Сань, погода у вас паршивая? Прием.
— Да, Михалыч, да, погода дрянь…